Литмир - Электронная Библиотека

Что бы он не испытывал там, куда смотрит, и каким бы он там не выглядел, привязанный своей рукой к огромной равнодушной массе работы как патентовед и только патентовед, он на самом деле всегда абсолютно спокоен.

За бесцветной, чисто оформительской работой все так ясно, так мгновенно! Как только ни пытался он достичь подобного состояния вне службы!

Никакие слова, никакие образные понятия, в поисках которых он рыщет каждую свободную от службы минуту, не вызывают у него ничего подобного.

Быть может, вся его спешка, начинающаяся тут же за порогом бюро, — это какая-то хроническая ревность остальной его жизни? Ведь, собственно говоря, плоские служебные понятия называть понятиями, как и служебные слова — словами, никак нельзя. Это просто какие-то разнокалиберные колышки, лежащие в его голове, как в выдвижном ящике служебного стола, под которые в другом ящике заготовлены решетки с отверстиями. Как тут не быть ревности? Естественная реакция и, кстати, самая живая изо всех, что у него есть, но сейчас ему надо понимать не это.

Сейчас ясно, что он не служил, как положено, без остатка отдаваясь работе, и не жил, как ему бы хотелось, ведь он вечно всюду запаздывал. Нет, он всегда знал, чего хочет, и даже видел в точности, каким что должно быть по каждому из его желаний, и вот происходило так, что все и правда приходило таким, как он думал, но приходило с опозданием или тем, что он принимал за опоздание. Что это за болезнь? В чем ее причина как не в том, что его основное время съедает служба?

Ясно, что сейчас он задержался где-то между службой и всем остальным; все к тому шло.

Завис самым настоящим образом. Внеслужебный мир, где заранее все было известно и потому так беспокойно, вытеснил его… Впрочем, он ведь сам вышел. Непонятно только, почему чего-то подобного не случилось на выходные, в часы, которые считаются свободными, в один из его, пускай редких, выходов из дому?

С каждым понедельником он все раньше выходит на службу. Не в силах удержаться, как сегодня, то так, то этак удлиняя путь.

Дошло до того, что вот уже третий раз он едет на метро в обратную сторону, на конечную, потому что оттуда до нужной ему станции идет окольная ветка; там он пересаживается в пустой вагон и сразу занимает место у противоположной к выходу двери, стоит ко всем входящим спиной и сквозь свое отражение смотрит в окно.

Дело в том, что он с некоторых пор заметил, что так способен ухватить кое-что — не многое, зато почти без беспокойства, — время от времени он набрасывает это в блокнот, отрываясь, видит и слышит только черноту, свистящую перед его лицом, не замечает ни отражений, ни желтых фонарей, ни пассажиров за спиной — как тут, откройся перед ним неположенные двери даже на полном ходу, не выйти?

3

Патентовед, насколько мог, огляделся. То, во что упиралась его правая рука, было металлическим, вделанным в мрамор кольцом, зеленоватым, скорее всего из бронзы, величиной от колена до окончания бедра. Опираться было довольно-таки удобно, ноги пока еще не затекли, но использовать на этот случай обе руки ему не удастся, потому что сплетения за кольцом идут слишком тесно.

Кольцо — это цифра или буква?

Цифра. Их еще три: шесть, девять, один, в порядке убывания — хорошо еще, что его вытолкнуло у нуля, — подумал он и чуть ли не обрадовался.

До платформы не больше трех метров, но выглядит она как со всех тридцати.

Пелена то ли в голове, то ли в тоннеле; гирлянды ламп над платформой, каждая в дымке; два скрещенных луча на месте самой лампы, они вздрагивают и покачиваются как бы нехотя: туда-сюда.

Голова совсем горячая. На месте полувысохших слез — пленка озноба.

Как подмостки, думает патентовед о платформе. Эта мысль не возникает у него в голове, а тает в ней. Впрочем, для сцены платформа расположена чересчур низко, ниже, чем его уступ.

Утренний пик, плотная и вместе с тем призрачная масса — ничего особенного, но из-за дымки каждый кажется стертым сильнее обычного. Каждый обведен как бы контуром: контуры толкутся на серой бумаге, переминаются, слоятся над серым, серое колышется, вздрагивает…

Сама масса как масса — призрачная, но плотная; в ней ничего не меняется.

Вдруг патентовед начинает замечать сперва мелькание, как на любительском экране, потом — что-то похожее на лица — световые пятна без выражения, без глаз, какое-то мерцание на месте лица.

Хорошо еще, что они не видят меня, приходит на ум патентоведу.

И в самом деле, что они, даже увидев его, могли бы сделать? Помочь?

В этот момент патентовед почувствовал, что совсем пришел в себя: что такое, спрашивается, помочь? Что это такое в его положении?!

Он может представить себе: воздетые руки, протянутые к нему, или бесцельно размахивающие, руки, мужские пальцы дрожат в напряжении, женщины заламывают их и выставляют белые локти, отчаяние их так искренне потому, что они бессильны; совершенно очевидно, что им до него не достать…

Или: опущенные кисти, глаза?

Нет! Жадное, зоологическое любопытство, наставленные пальцы, крики, смех, дети бросают в него полупустые стаканчики мороженого — вот что придало бы ему куда больше сил!

Он чувствует: что-то огромное, как эта толпа, но темнее, от прикосновения разрастающееся; его требуется поместить в крохотное, как коробок, совсем темное. Коробок при попытке втиснуть в него хотя бы край, съеживается, но главное при этом, что он должен втискивать одно в другое не для того, чтобы покончить с этим, а чтобы всего-навсего продемонстрировать, как это делается.

Нелепо? Он тем не менее отлично уяснил себе: ему необходимо слегка отвернуть голову и не смотреть на то, что он показывает людям платформы, но все-таки держать этот процесс в поле зрения, на самом краю.

Процесс? О чем речь? У него все силы уходили на то, чтобы удерживать равновесие.

Темные пятна, разрастающиеся и компактные; лицо в ознобе, легкое, как капрон; выражение лица, напротив, жесткое и незыблемое — галлюциногенное, — он чувствует его обтянутым пленкой капрона, да, особенно на скулах: там тянет так туго, что он не в состоянии даже усмехнуться этакому обороту дел, как задержке сознания или чему-нибудь в таком роде. Он не представляет, как при всем этом можно контролировать что бы то ни было, кроме равновесия.

Но тут же, как по подсказке, патентовед чувствует: его тело может менять позы, сохраняя при этом баланс. Его выражение может витать вокруг собственной незыблемости.

Он видит: из черноты, насыщенной дрожащими яркими точками, вырастают шары. Они взбухают и лопаются, и непонятно, что лопается — яркость или чернота. Чернота становится прозрачной, в ней развертываются оранжевые плащи, как бы из огня, но он знает: это не пламя. На взмахе они исчезают, как за поворотом, и возникают уже повернувшимися. Это можно наблюдать бесконечно, хотя в самих поворотах и положениях ничего особенного нет. То, что разворачивается, разворачивается совершенно независимо — взгляд дремлет где-то рядом. Все очень просто, но он знает и то, что это не более чем игра сознания.

Он откидывает голову и, выронив из левой руки блокнот с карандашом (он совсем позабыл о них; они падают на пути), прижимает пальцами веки. Почти сразу же его руку инстинктивно отбрасывает — ничего не соображая, он хлопает глазами, чтобы унять резь, человек, бледное лицо, длинные волосы, при более внимательном рассмотрении оказавшиеся нежной рыжеватой травой, был прижат к его векам с другой стороны: он почти не может дышать, выгибает шею и таращит, как лошадь, глаза; по коричневой, в прожилках песка глине вьется эта, похожая на заржавелую паутину, поросль, сплошь покрывающая обрыв, в который этот человек вдавлен; сырость, под ногами мокрый плотный песок, плеск волн, накатывающих сзади, их спины кажутся маслянистыми, как у негров, хотя видеть их может только тот, вдавленный в обрыв, человек; о сетчатку уже начинает шуметь приток крови, краски мерцают — то блекнут, то воспаляются, — на бледность лица прижатого ложатся отсветы травы, во вспышках зеленоватой; глаза патентоведа опять начинают слезиться, в голове звенит…

27
{"b":"268206","o":1}