Потом все стало отдаляться, может быть, рушиться. Исчезла лестница, затем куст, затем деревья. Затем колонны вместе с аркой. Но часть этого волшебного, проникшего в меня света осталась.
Я принял это как знак свыше.
Рассказы
Задержавшийся
1
Поезд остановился, и двери раздвинулись прямо перед стеной. Он, так как не собирался выходить и стоял у этих дверей — вышел.
У него будет достаточно времени, чтобы выяснить, почему он решил выйти: потому, что оказался готов к этому, или наоборот, от неожиданности; во всяком случае, когда он шагнул, то вполне естественно посмотрел себе под ноги — уступ ровно в ступню шириной показался ему, как видно, достаточным.
Как только он вышел, двери тут же захлопнулись; они сперва отскочили друг от дружки, зато потом, судя по резиновому звуку, сошлись намертво.
За время между ударами из белого мрамора стены успели выделиться искристые нити и точки.
Не оборачиваясь, он ощутил: поезд трогается.
Страха не было.
Он приложился к стене грудью, животом, бедрами и одним ухом, а руки прижал ладонями.
Стена была дугообразной и снизу, от уступа, уходила, как бы приглашая, — зато вверху она загибалась, чуть ли не нависая над головой, чего, впрочем, он пока не замечал.
В правой руке он держал блокнот, левая натыкалась на что-то металлическое.
Поезд, набирая ход, проходил вплотную, оторваться от стены и рассмотреть, что это под рукой такое, он не мог, к тому же оказывается, он прикрыл глаза.
С прикрытыми глазами он вдруг показался самому себе подслушивающим; приоткрыв же примятый стеной правый глаз, он ощутил себя подглядывающим.
Сперва был только свист, с которым поезд втягивало в дыру, словно против его воли, чуть ли не взахлеб, затем в круглом провале показался красный глаз, отчего он стал еще чернее.
Холода не было.
Звуков не стало; они как бы пытались быть, стучали в тишину, но она не пускала. Затем тишина напряглась, отшвырнула их и зазвенела.
Она стала сквозной и накренилась. По ней прокатился гул.
Придерживаясь левой рукой за то, что ей мешало полностью прильнуть к стене, он попробовал развернуться. Судя по тому, как плохо слушалось тело, поезда не было куда дольше, чем он думал.
Кое-как повернувшись и откинувшись на удобный откат стены, он впервые обратил внимание, как она нависает, — впрочем, он не успел уяснить себе ни удобства, ни угрозы, ни того, чего тут было больше потому, что гул нарастал.
Когда же из гула вырвался поезд, он и вовсе мог чувствовать одну только прохладу, глубоко и ровно входившую в него через спину.
Поезд остановился, но двери открылись правильно. Это было так неожиданно, что он, забыв, где находится, стал колотить в дверное стекло обеими руками.
Люди стояли к его, закрытым, дверям вплотную. Некоторые — был самый час пик — почти прижимались к стеклу лицами — и вот он молотит кулаками прямо в их лица, а они смотрят на него, как на свое отражение, — совершенно пустыми глазами.
Стекло покрывалось испариной: эта станция была первой после открытой линии, поезд прямо с мороза… Он прислонился к стеклу лбом. По запотевшей поверхности начинали сбегать капли; после них оставались кривые черные борозды; некоторые шли прямо от его глаз.
Вот как? — сказал он себе, отшатываясь, и через место, прогретое лбом, бросил взгляд внутрь вагона: перед его ртом чьи-то руки, дрожащие от напряжения, пытались разорвать на две части красное яблоко. Багровые, белеющие на кончиках пальцы погружались в мякоть, сок вспенивался на них.
Кусай! — раздалось посреди головы неожиданно, как лай, и отвращение отбросило его назад на стену.
Поезд все стоял.
Он решил заглянуть в вагон еще раз, словно чтобы уже окончательно убедить себя в чем-то, он уже было двинулся, как поезд тронулся с места.
Что ты хотел там увидеть? — спросил он себя.
Поезд набирал ход.
Он продолжал смотреть перед собой; состав, размытый в полосу серого и сверкающе-желтого, проносился у самых его глаз; глаза сохли, но не моргали.
Когда желто-серый ветер исчез, хлопнув тишиной, глаза заслезились, но только со следующим поездом, которого не было уже не так долго, стало ясно, что это — слезы.
Тот, третий по счету, поезд надвигался намного быстрее и тормозил куда резче — хотя почему третий? второй! — и он впервые понял, что боится упасть на пути.
Он не мог шевельнуться, чтобы вытереть слезы, которые тянули за собой самый настоящий плач, с содроганиями, нутряной, — содрогания уже подступали; попытайся он их сдержать, и они легко сбросили бы его под поезд.
Когда состав замер, он едва смог постучать в вагон два или три раза. Вышло тем более слабо, что вагон оказался к нему не дверным окном, а рифленым боком, куда и сильно стучать было бы бесполезно — да и стоял этот поезд крайне мало.
Зато следующего ждать не пришлось — он явился почти сразу. Не простояв и секунды, он успел ухватиться за тонкий присвист того, что только что отошел, и — исчез.
За ним, едва намекнув остановку, прошел следующий, потом составы пошли один за другим так часто, что серо-желтое мелькало уже только на остановках и было невидимо на ходу; шиканье поездов мимо все больше погружалось в полости беззвучия между ними; от поначалу свистящего и лязгавшего потока осталось одно прерывистое, как в беспокойном сне, дыханье; только тут, да и то понемногу, до него стало доходить его положение.
2
Как он очутился здесь?
Он, патентовед, как всегда с большим запасом времени спешит на службу (похоже, что каким бы ни был этот запас, все равно он будет мал ему; это что-то хроническое, ведь ему давным-давно не требуется успевать к определенному часу, главное — чтобы не задерживались заявки). Что до самой службы, то она ему даже не скучна: этот бесконечный поток заявок на изобретения, в которых требуется разобраться, что очень утомительно, так как подавляющее число изобретателей почти начисто лишено способности подавать свои идеи в мало-мальски приемлемом виде, — затем с помощью принятых в их области слов и довольно узких шаблонов требуется придать этой кашеобразности так называемый конструктивный вид, после чего собственноручно, чтобы не зависеть от машинистки, перепечатать заявку и наконец зарегистрировать ее — в общем, там, на службе, нет даже секунды на скуку, которая наверняка внесла бы какое-никакое разнообразие — там нет ничего нового, необычного, но, как ни странно, поэтому-то он и спешит! Звучит довольно абсурдно только на слух, ведь благодаря тому, что там все течет как ничто, он не может не впадать в состояние, близкое к прострации (иначе он давно бы свихнулся!). Он как бы спит, держась на одной лишь руке, на правой, точь-в-точь, кстати говоря, как сейчас. Покуда рука втискивает чьи-то идеи в клети условленных фраз, он удерживается за нее, эту убитую, эту устойчивую, как корень, руку патентоведа, и откидывается на спинку стула…
Ежедневно, кроме одного выходного дня, поточность работы колышет его, вялого, как лист бумаги под водой, — бумажная лента, задетая за корягу в небыстрой реке, это похоже на фильм без его участи, непонятный, но тем более увлекательный.
Сейчас все в точности так же, но острее — ничего удивительного, хроническая болезнь в конце концов должна давать обострение!..