Он слёг. До самой смерти он ненавидел критиков.
Июнь подарил письмо от Эдварда Коллина с разъяснением причин эпиграммы и их последствий. От сердца отлегло. Но он верил — его Агнета заткнёт за пояс все современные драматургические произведения.
Везде, где было возможно, он экономил, принимал приглашения погостить, ничуть не чувствуя себя нахлебником.
Он послал первую часть драмы Эдварду Коллину и ждал ответа. Он хотел, чтобы пьеса вышла к Рождеству Христову и сделала его имя главным в драматургии Дании.
Погостив в Ле-Локля у знакомых, он отправился в Италию, по дороге через Симплон.
18 сентября — Италия.
— Каждый писатель, художник, должен помнить только четыре даты своей жизни: первая — родился, вторая — выпустил книгу, третья — посетил Италию, четвёртая — умер, — шутливо говорил он своим знакомым из Ле-Локля.
Но Франция и Германия оказались только предтечами Италии. Италия стала его кровью и плотью. Она возвысила его дух. Будучи в Милане, он написал Генриетте Вульф, что сердце его тосковало «от мысли, что придётся расставаться с этим раем! Что в сравнении с ним Франция и Германия! За Альпийскими горами — вот где райский сад с мраморными богами, дивными звуками и чистым небом!..» В тот же день было написано письмо и Эдварду Коллину, хотя он пытался отложить его до Рима. Как и следовало ожидать от Андерсена, он восторженно пишет о своей «Агнете». С любовью к самоанализу, который многие окружающие Андерсена называли ненужным самокопанием, он совершенно точно выразил изменения в себе: «Я в Италии! Вот когда только я выбрался на белый свет! По сю сторону Альп я чувствую себя совсем другим человеком; не могу хорошенько объяснить, что сталось со мною, знаю только, что у меня как-то разом сложилось иное, более ясное воззрение на мир и на окружающую меня жизнь. Поверьте мне, дорогой Эдвард, поездка сильно изменила меня и, надеюсь, к лучшему. Я говорю это потому, что Вы в своём письме выражаете сомнение по этому поводу...»
И здесь, в прекрасной Италии, приходилось оглядываться на строгого Эдварда.
В Андерсене всё ещё жила боль отказа Эдварда Коллина, более младшего, чем писатель, перейти на «ты». Андерсен постоянно корил себя за тот опрометчивый разговор. Эта сцена стояла перед глазами Андерсена, когда он заканчивал письмо.
— Давайте, как настоящие друзья, перейдём на «ты», — Андерсен протянул руку.
— Я не собираюсь переходить с вами на «ты», любезный Андерсен.
Поначалу Андерсену показалось, что он ослышался.
— Разве мы не друзья? — недоумевал он вслух.
— Разумеется, друзья, насколько это возможно. Отец считает вас своим сыном.
— Значит, мы братья.
Андерсен видел, что глаза Эдварда говорили: вы приживалка в моём доме и я не собираюсь быть совершенно равным с нищими выскочками. Только воспитание не позволило Эварду Коллину сказать то, что он думал.
Пауза возникла как пропасть в горах.
— Впрочем, моё «ты» может стеснять вас в последующем... Вы, бесспорно, достигнете высокого положения, — улыбнулся Андерсен своей привычной улыбкой, заменявшей слёзы...
Эдвард Коллин улыбнулся в ответ, давая понять, что тот прав.
— Дело вовсе не в высоком положении. Дай Бог достичь его и вам. Просто отношения дружбы, которые предполагают обращение на «ты», не возникли между нами, вы принимаете за дружбу приятельские отношения, отчасти и помощь, которую оказывает вам отец. Но это не значит, что мы дружны до последней, так сказать, точки. Понимаете ли вы, о чём я говорю?
— Да. — А в голове Андерсена шумело: для него я всего лишь голодранец. Я навсегда останусь для всех голодранцем. И только. И ему казалось, что стены повторяли: «Голодранец, голодранец, голодранец».
— Ну, вот и прекрасно. Я рад, что вы меня правильно поняли. Ваши литературные упражнения научили вас лучше разбираться в людях, и пусть это поможет сделать хоть небольшую, но карьеру.
— Вы ведь знаете, я делал попытки поступить на службу. Но меня не взяли даже в библиотеку.
— Я помню, директор ответил вам, что вы недостойны этого с вашим замечательным талантом, — заметил Эдвард.
— Да, что-то вроде этого...
— Есть ведь и другие места. Служить для мужчины — самое достойное.
Наступила пауза. Эти паузы в разговоре кровоточили. У Андерсена не было никого более близкого в этом мире, чем Коллины. Эрстеды прекрасные люди, один из братьев неимоверно дорог ему, но здесь — здесь его второй дом. Пусть — подобие дома, как дал понять Эдвард, но на всей земле ему больше некуда идти, кроме этого коллинского жилища. Ибо это — дож!
Теперь, в Италии, разговор с Коллином ходил за ним по пятам и унижал.
Первые впечатления об Италии...
«Писать об Италии — значит писать о рае», — думал он, осматривая Миланский собор, Флоренцию, Пизу... Это были воплощённые сказки. Знаки внимания, которые мир оказывал ему.
Античность и искусство Возрождения обновили его. Родился новый Андерсен.
Он рисовал, и его бодрый карандаш сохранил для нас ощущение восторга неопытного художника. Он начал понимать значение формы. Ему стало стыдно за поспешность своей работы, и он надеялся искупить вину «Агнетой», продиктованной восхищением. Это было его первым европейским произведением. Ему стали ясны узость датского мышление и, прежде всего, неприятие европейской культуры в Копенгагене. «Культура — это люди, а не книги», — подумал Андерсен. Поездка давала знания, которые не могли получить профессора копенгагенского университета, не выезжавшие в крупные европейские страны.
На улицах Италии простые люди обсуждали газеты. То же самое творилось в Париже. Это свободомыслие, — говорили консервативные датские туристы.
Флоренция подарила пять дней его восторженному воображению. Он был похож на человека, который раньше ощущал себя Крезом, но вот попал в иные условия и увидел, что он катастрофически нищ... Разбогатеет ли он?
И доли тщеславия не было у него в отношении своего творчества, когда он бродил по городу мастеров.
Это был город-сказка, это был город-волшебство, это был город-рай.
Тринадцатого октября он покинул рай и окунулся в ад Италии. Там остановили бандиты карету, здесь зарезали путника. Грабежи в то время были обычном делом. Шестидневие до Рима унизило своей нищетой, неустроенностью, клопы встречали дорогих гостей. Ядовитые мухи и блохи стали лучшими друзьями путешественников, как бы передавая их от одной гостиницы другой. Лица распухли, да и животы были не в лучшем состоянии. Болели желудки, которые оккупировали петушиные гребешки, прожаренные в прогорклом растительном масле, прокисшее вино и тухлые яйца. Когда Андерсен писал об этом в письмах, он готов был разрыдаться от жалости к самому себе...
В первую ночь Андерсена укусили сто тридцать семь раз — и это только одну руку.
Италия — не только Флоренция, решил он, а точнее — Флоренция вовсе и не Италия.
Восемнадцатое октября встретило их римским солнцем. Андерсен измерял расстояние между Флоренцией и Римом не в мерах длины, а в количестве укусов.
Рима было много. Путешественников — мало, и они растворились в нём.
Он по-прежнему много ходил пешком — причина тому: молодость и отсутствие денег. Особое впечатление на него произвели капеллы монастыря Капуцинов на виа Венетто. Впечатление было столь сильным и глубоким, что легло настроением в начало романа «Импровизатор». Помните слова Достоевского о том, что роман можно написать только в том случае, если вы обзавелись двумя-тремя сильными впечатлениями.
Конечно же, он будет писать о самом себе, рождённом в Италии. Он сблизит своего героя с героем романа. Он покажет своё возможное развитие в благодатной Италии. Здесь — он, Андерсен, должен был родиться, только здесь. Тепло — его свобода, хотя порой жара мешала дышать, и он чувствовал себя как рыба, выброшенная на берег.
Он ещё не понимал всех перемен в себе. Прежде его влекли темы исторические, теперь он интуитивно пришёл к выводу, что надо взять свою жизнь, перенести её на итальянскую почву и записать впечатления, пока они не успели выветриться.