— Так-то оно так, но Адам Эленшлегер — звезда на небосклоне нашей литературы, и твоих стихов он не слышал.
Мейслинг задумался. Он понимал, что это очередной укол жены в их бесконечной семейной стычке, но тщеславие поэта взыграло в нём. Он встал и направился к гимназисту Андерсену, чтобы проверить, чем он занимается, уж не пишет ли стихи, вместо того чтобы заниматься уроками?
Директор гимназии вошёл в комнату с вопросом:
— Пишете стихи?
— Нет. Занимаюсь.
— Замечательно. А то все говорят, что вы наводнили Копенгаген стихами. В них столько воды, слышал я, что Копенгаген пострадал, точно от наводнения. Так ли это? — спросил подающий надежды софист. — Сам Эленшлегер, слышал я, утонул в вашей поэзии.
Андерсен молчал. Но Мейслинг молчал так, что не отвечать стало невозможно. Директор барабанил пальцами по стеклу так громко, что было чудом, как оно не разбилось.
— Я встречался с Эленшлегером... — начал поэт.
— Поздравляю. И что же? Он не попал на больничную койку от радости, что увидел вас? — Прямолинейный юмор легко покидал губы Мейслинга и опутывал Андерсена страхом.
— Я читал ему свои стихи! — выпалил Андерсен.
— Стихи! — радостно выпалил Мейслинг, точно поймал Андерсена на краже масла. — Стихи. — Слово это звучало на языке поэта и директора гимназии как ругательство. — И много вы написали за последнее время стихов, господин поэт, позвольте поинтересоваться?
— Да, я прочёл «Умирающее дитя»! — Андерсен понимал, что скрывать происшедшее в Копенгагене событие, возвысившее над действительностью его сердце, — бессмысленно.
— А позвольте спросить, когда вы его написали?
— Я написал его в Хельсингёре, — честно ответил Андерсен.
— Вот почему вы плохо учитесь, болван! — Мейслинг дал выход новой порции остроумия. — Король давал деньги на учёбу, а не на стихокропание! Я сейчас же напишу конференц-советнику Коллину о том, чем вы занимаетесь на королевские деньги, как дурно оправдываете его надежды.
— Господин Мейслинг! Вы не должны!
— Я лучше вас знаю, что я должен и чего не должен, и вы, господин рифмоплёт, не стоите того, чтобы я тратил на вас своё драгоценное время!
— Господин директор! Я написал случайно!
— Вот как? — чуть смягчился Мейслинг, радуясь просительному тону Андерсена.
— Ещё одно...
— Какое же?
— «Ночь под Новый год».
— Понятно. Дали выход своей природной сентиментальности. Другие гимназисты пусть учатся, я буду себе кропать стишки до самой смерти, авось и памятник поставят! Так, что ли?
Андерсен молчал. Неужели были недавно Эленшлегер, композитор Вейзе?
— Не молчите, призываю вас, не молчите. Ваше молчание можно трактовать только как желание подальше спрятать правду. Вы — ученик гимназии, и я вправе знать, как вы провели каникулы!
— Я провёл их хорошо, с вашего раздражения, — от волнения произнёс он.
— Я не раздражаюсь, господин королевский стипендиат!
— Я хотел сказать «с вашего разрешения», — выпалил Андерсен, чувствуя, что всякое слово его раздражает Мейслинга ещё больше. Так огонь нельзя заглушить, если подкладывать в него дрова.
— Я хочу, чтобы вы прочли стихотворение, которое читали у Адама Эленшлегера. Если оно достойно, если хотя бы одна-единственная искорка поэзии проглянет в этих бессмысленных строчках, то даю вам слово простить вас.
— Пожалуйста... — Андерсен достал стихотворение, ровно переписанное, переполненное нежностью тех мгновений, когда он выводил первые строчки внезапно возникшего стихотворения.
Мейслинг покопался глазами в буквах, что-то буркнул себе под нос — должно быть, ругал за безграмотность — и погрузился в чтение. Он прочёл стихотворение от начала до конца. На лице его взошла искренняя радость, и он рассмеялся.
— Какая чепуха! Какой стыд! — говорил он, вертя в руках лист со стихотворением. Было видно, что он хотел его порвать, но что-то помешало ему это сделать.
Потом почесал бровь, чувствуя, что Андерсен больше не будет возражать ему, положил листок, весь сморщившийся от его чтения, на стол и сказал фразу, к которой Андерсен уже давно привык, с которой жил и которая не стиралась от частого употребления её Мейслингом:
— Вы кончите жизнь в сумасшедшем доме, Андерсен.
— Нет, господин директор.
— Да, господин Андерсен. И к тому же вы будете таким замечательным сумасшедшим, что после вашей смерти сумасшедший дом, где вы будете находиться до конца своих дней, выдумывая себе всё новые и новые фантазии, представляя себя то Адамом Эленшлегером, то Вильямом Шекспиром, то Вальтером Скоттом, ваш родной сумасшедший дом назовут вашим именем!
Окончив тираду, Мейслинг вышел из комнаты — точно действительно побывал в сумасшедшем доме и остался доволен больным, в полной степени удовлетворяющим понятию «сумасшедший».
— Если это так, господин учитель, то этим сумасшедшим домом назовут всю Данию! — тихо сказал ему вслед Андерсен.
Листок, осквернённый прикосновением недоброжелательных пальцев Мейслинга, чувствовал себя больным. Он шевельнулся и умер. Андерсен взял его со стола и порвал. Он помнил стихотворение наизусть и не хотел, чтобы на нём остались отпечатки толстых пальцев директора гимназии.
— До свидания, господин Андерсен!
— Прощайте, счастливые воспоминания о Копенгагене!
Все мы немного Андерсены. Все мы немного Мейслинги...
После ухода Мейслинга Андерсену стало ясно, что экзамены выпускные ему не сдать. Мейслинг сделает всё, чтобы опозорить его и выбить из жизни. И он вспомнил сумасшедшего дедушку и подумал: самая короткая дорожка в сумасшедший дом ведёт через Мейслинга.
Любым путём, но вон отсюда — в Копенгаген, где счастливое семейство адмирала Вульфа, доброжелательные Коллины, всё больше и больше признающие его за своего, любимейший Эленшлегер и все, все, все...
И вдруг он успокоился, точно некий луч сошёл в его сердце со всеми своими знаниями и добротой. И, одарённый просветлением, родившимся в одну из самых тяжёлых минут жизни, он навсегда понял, что будет поэтом. Он просто это знал благодаря таинственному лучу — наследнику вечных знаний, которых никогда не достичь человечеству, но которые есть, были и будут и лучик которых иногда посещает то или иное сердце...
ХЕЛЬСИНГЁР. ЗАМОК ГАМЛЕТА. ПИСЬМО КОЛЛИНА. БЕРЛИН. СПАСЕНИЕ
Хельсингёр — город более далёкий от Копенгагена, чем Слагельсе. Дорога запомнилась, освежила привычную действительность Слагельсе. Она столь поразила Андерсена, что он описал её в письме к Расмусу Нюропу. Он уже понимал: дорога — это новизна, а новизна поднимала из спячки впечатления, требовала выхода в слове. Копии с этого письма разлетелись по знакомым Андерсена: гимназист хотел показать, что он умён, достоин стипендии. Не зря он отправился в Копенгаген из Оденсе: в нём определённо что-то есть. К тому же письма были единственной возможностью напомнить о себе: он уже знал, что не напоминать — забудут. Но его имя должно оставаться в памяти всех тех, кто хорошо к нему относился или просто мог помочь.
Нюроп опубликовал это любопытное письмо в «Копенгагенской галерее». По наивности Андерсен полагал, что всякий, кто получил копию этого письма, мог думать, что именно им-то полученное письмо и напечатано. На самом деле подумали иначе: решили, что неприлично рассылать копии. Но стремление, чтобы о нём говорили все, уже тогда было свойственно забитому Мейслингом гимназисту. В нём пылал огонь желания известности. Некоторые называли его тщеславием. Может быть, может быть... Андерсен понял после этой публикации: гораздо умнее напоминать о себе публикациями, чем письмами. От этой уверенности он уже не отступал в своей жизни.
Над ним возвышался Эльсинор — Замок Гамлета, принца датского. Здесь бродила тень отца Гамлета — и даже воспоминание об этом делает день темнее, а вены — уже. И равнодушное море рядом, не любящее человеческих трагедий, презирающее их. Да и сам этот замок — не дело рук человеческих, а попросту вышел однажды из морских пучин и встал на берегу как бы в раздумье: для чего приходил? Забыл... И уйдёт только тогда, когда вспомнит: зачем выходил, менял родную подводную тьму на этот сумрачный надчеловеческий свет...