Спешившись и привязав лошадей к частоколу, всадники подошли к караульной будке. Часовой в высокой, отделанной мехом шапке резким жестом, загораживая проход, опустил перед ними ружье с примкнутым штыком, но, услышав от Кнебеля пароль, сейчас же вскинул ружье на плечо, отдал им честь и, не спрашивая ни о чём, пропустил их во двор. Они не успели сделать и нескольких шагов по выложенной битым кирпичом дорожке от ворот к зданию гауптвахты, как тяжёлая, окованная железом дверь её со скрежетом отворилась, и им навстречу, оправляя на ходу мундир, выскочил бравый вахмистр в парике с косичкой и вздёрнутыми вверх рыжими усами. Судя по остаткам пивной пены на усах, вахмистр, видимо, как раз заканчивал свой обед.
Подбежав к ним, вахмистр вытянулся во фрунт, щёлкнул каблуками и, выкатив глаза, отрапортовал:
— Дежурный по гауптвахте вахмистр гвардии его высочества Ландхорст, господин майор!
— Вольно, вахмистр, вольно... Ну, докладывайте, какие тут дела...
— Полный порядок, господин майор! За время моего дежурства никаких происшествий и нарушений не произошло!
— Кто у вас здесь сейчас?
— Трое, господин майор! Один солдат, проступок — дебош и пьяная драка в трактире, один карманник, а также ещё девица... Точнее, не девица... Затрудняюсь, господин майор, как её назвать!
— Это та, что задушила своего ребёнка у себя на сеновале?
— Она самая, господин майор!
— Понятно... Вот к ней-то, Ландхорст, вы нас и проведите.
— Слушаюсь, господин майор!
Пригнув головы, чтобы не задеть за каменную притолоку, они вошли вслед за вахмистром в помещение гауптвахты. Солнечный свет через распахнутую дверь освещал стёртые ступеньки, спускавшиеся вниз, в полуподвал, где вдоль длинного, сырого и тёмного коридора располагались камеры заключённых. Вытащив из-за пояса тяжёлую связку ключей, вахмистр отомкнул железную решётку, отделявшую коридор от лестницы. Рядом, в углублении в стене, мерцал подслеповатый фонарь, вахмистр снял его и, приподняв над головой, пошёл по коридору, освещая дорогу гостям. Каждый шаг их гулко отдавался под высокими каменными сводами, под ногами хлюпала вода, леденящий душу холод заставлял вбирать головы в плечи, гнилой, затхлый воздух перехватывал дыхание, вызывая ясно ощутимое предчувствие тошноты. По бокам от них в неверном свете покачивающегося впереди фонаря скользили и изгибались зловещие тени. В середине коридора из-под сапог вахмистра вдруг выскочила крыса и, прошмыгнув у них под ногами, с писком юркнула куда-то в темноту.
У последней слева двери вахмистр остановился. Звякнул ключ, вставляемый в замок, дверь заскрипела, но вахмистру пришлось подтолкнуть её ещё и плечом, чтобы преодолеть сопротивление её собственной тяжести и давно, видимо, проржавевших петель. Прислонившись к двери спиной, вахмистр посторонился и пропустил их вперёд.
Глазам вошедших открылась длинная и узкая, как щель, камера с маленьким окошком под самым потолком. Косые лучи солнца, пробивавшиеся сквозь решётку, освещали лишь ту часть камеры, которая была ближе к двери, в обоих же углах под окном стояла тьма, не позволявшая сразу разглядеть, что там находилось и было ли там что вообще. Но когда глаза их привыкли, они всё-таки различили в углу, на примкнутой к стене деревянной койке, какую-то серую бесформенную груду тряпья, из которой торчало нечто похожее на человеческую голову. Они приблизились, голова не шевельнулась им навстречу, не издала ни звука, и только луч от фонаря, поднятого вахмистром, позволил им установить, что это была женская голова и что она смотрела на них.
— Здравствуйте, сударыня, — сказал Кнебель.
Ответа не последовало. Перед ними, вжавшись спиной в угол между стен и натянув на себя, под самый подбородок, какие-то лохмотья, сидело существо, в котором любой, даже благожелательный глаз вряд ли сумел бы отыскать что-либо человеческое. Грязные спутанные космы, свисавшие по всему лицу, полное отсутствие лба, кривой, скошенный набок рот, спёкшаяся слюна на губах, грязь, как маска покрывавшая подбородок и скулы вплоть до самых глаз, и, наконец, самое главное — глаза: золотушные веки без ресниц и пустые, бессмысленные глаза, принадлежавшие идиотке от рождения — полной, безнадёжной идиотке, которая лишь благодаря людскому милосердию смогла, раз родившись, дожить до своих лет. Зачем Всевышний дал жизнь этому существу? И что он хотел этим сказать? «Господи, да минует нас чаша сия», — крестясь и отворачиваясь в испуге, думаем наверное, каждый отец и каждая мать семейства, когда нечто похожее попадается им на пути...
— Она говорит? — спросил Кнебель у вахмистра.
— Редко, господин майор. Только когда просит есть.
— Она всегда была такой?
— Полагаю, господин майор, что всегда... Хотя, говорят, она отлично справлялась с хозяйством своего отца. На этом основании, сдаётся мне, она и признана вменяемой.
— Когда суд?
— Точно не знаю, господин майор! Говорят, дня через два-три.
— Так... Сударыня, у вас есть какие-либо просьбы к нам? Могли бы мы вам чем-нибудь помочь? — вновь обратился Кнебель к этому существу, неподвижно скрючившемуся на койке, и вновь ответа не последовало.
Кнебель повторил свой вопрос ещё раз, уже более настойчивым тоном, и тогда голова над кучей тряпья наконец шевельнулась, прохрипев еле слышное:
— Воды... Пить...
— Воды?.. Вахмистр, принесите воды... Считаю это вашим упущением по службе, Ландхорст. Насколько мне известно, заключённым при любых обстоятельствах отказа в этом не может быть...
— Господин майор, осмелюсь доложить, вода у неё всегда есть! Прошу вас, посмотрите сюда.
Следуя взглядом за его рукой с фонарём, они заметили в противоположном углу под окном небольшое, сложенное из камня возвышение, на нём миску и полную до краёв кружку с водой. Кнебель взял кружку и поднёс её к губам этой несчастной. Стуча зубами и обливаясь, она сделала несколько жадных глотков, потом порывистым, сердитым движением оттолкнула руку с кружкой так, что вода пролилась на тряпье, и опять вжалась в угол.
Больше им здесь делать было нечего, Кнебель повернулся и вышел из камеры. Гёте и вахмистр последовали за ним...
Солнце на дворе сияло так, что глаза их, успевшие уже свыкнуться с темнотой, сразу сжались от острой, как укол иглы, боли, и им пришлось задержаться на пороге гауптвахты, чтобы боль прошла и чтобы вновь можно было беспрепятственно смотреть на белый свет. Забежав вперёд, вахмистр вытащил железный засов и, широко распахнув перед ними ворота, вытянулся во фрунт. Часовой у будки опять вскинул ружье на караул, на что Кнебель, как и полагалось, опять приложил два пальца к своей треуголке.
Лошади их, понурив головы и обмахиваясь хвостами от мух, неподвижно стояли, привязанные к частоколу. Занеся ногу в стремя, Гёте, молчавший с начала и до конца этого посещения, обернулся к своему спутнику:
— Людвиг... Знаешь что... Поедем куда-нибудь выпьем, а? В канцелярию, я чувствую, мне сегодня уже не попасть... «Золотой жук», согласен?
— Идёт... Поехали... в «Золотой жук»!
Хозяин трактира, давний знакомый обоих, проводил их в особую, уютную и тихую, комнату для почётных гостей, где им никто не мог бы помешать. Почтительно осведомившись об их самочувствии и об их пожеланиях, он сейчас же удалился на кухню, плотно притворив за собой дверь в общий зал. Они едва успели снять шляпы и, стянув перчатки, бросить их на подоконник, как дверь опять отворилась, и в комнату с подносом в руках, на котором стояли две глиняные кружки и большой запотевший кувшин с вином, вошла молоденькая жена трактирщика. Мило улыбнувшись и сделав книксен, она расставила всё принесённое на столе и, с достоинством шурша пышными накрахмаленными юбками, выплыла из комнаты.
Кнебель сел верхом на табурет у окна и молча стал набивать трубку.
— Ну, так что? — повернувшись к Гёте, сидевшему за столом, спросил наконец он, — Что же ты молчишь?
— А что я должен сказать тебе?