Он начал столоваться у профессора Людевика, и теперь уже латыни недостаточно, чтобы выразить его восторги, он принуждён прибегнуть к французскому языку: «Никогда ещё не едал я стольких вкусных вещей, как за то время, что я здесь: фазаны, куропатки, бекасы, жаворонки, форель в больших количествах — вот что едят за столом профессора Людевика». Его первые письма из Лейпцига полны настоящего опьянения: это сплошь описание прогулок, концертов, вечеров в театре и обильных трапез.
Положим, верно, что в этом приятном городе, избегнувшем ужасов Семилетней войны, жили весело. Существует, говорили тогда, в мире только один Лейпциг. Гуляя по откосам, усаженным тройным рядом лип, щеголихи выгибали свои осиные талии и покачивали пышными фижмами из топорщившейся тафты. Заложив руку за шёлковый жилет, горожане, степенно беседуя, прогуливались по двое, а студенты, завитые и напудренные, со шпагой на боку и шляпой в руке, толпились с глубокими поклонами у носилок красавиц. Пройдя через ворота Святого Фомы, гуляющие попадали в прелестный сад Апель, распланированный на французский лад, с клумбами веером, с террасой, украшенной мраморными богинями. Ещё немного дальше начинались сельские аллеи Долины роз. Здесь Плейсе, полная лодок, оглашалась криками и звуками труб. А что сказать об окрестностях? Голис, Реудниц, с их весёлыми охотничьими павильонами, танцевальными домами и трактирами, шумными от гостей, занятых игрой в карты или кости. А вечерами на прекрасно освещённых улицах (город недаром гордился своими восемьюстами фонарями) студенты, выходя из театра, вереницами проходили, распевая песни и провозглашая «ура», перед окнами профессоров. Нет, положительно, в этом маленьком Париже не скучали.
Гёте был принят в хорошем обществе. Там царила известная изысканность в манере одеваться и разговаривать, и, хотя это несколько оскорбляло его франкфуртское самолюбие, он должен был сменить свой гардероб и следить за своими выражениями. В качестве настоящего бережливого буржуа надворный советник снабдил сына сшитыми доморощенным портным, основательными костюмами из саржи и сукна. Один из них был, как водится, обшит галунами, но старомодного покроя. Когда молодой человек в таком наряде предстал перед лейпцигскими красавицами, он показался им жителем другой планеты и не на одних губах вызвал насмешливую улыбку. Потому-то ему пришлось обзавестись более щегольским платьем: он купил себе шёлковый жилет сизого цвета, затканный серебром, отвороты из зелёного бархата с золотыми пуговицами, кружевные, хорошо пахнущие лавандой манжеты. Что же касается его языка, то он над ним сильно поработал: пришлось отвыкать от сочных образов и выразительных поговорок, очень распространённых в имперском городе, и научиться щеголять французскими изящными словечками вроде «mon cher»[28] или «ventre bleu!»[29].
Эта быстрая и полная метаморфоза привела в негодование соотечественника Гёте, молодого Горна, когда тот несколькими месяцами позже приехал в Лейпциг. Жеманный и вместе с тем торжественный Гёте усвоил такие манерные повадки, что заставил расхохотаться приятеля, привыкшего к франкфуртской простоте, и сказать:
— Он ходит размеренным шагом, как ректор, сопровождаемый всеми четырьмя факультетами.
Первое время молодой студент делал громадные усилия, чтобы приспособиться к новой обстановке. Он слушал даже несколько курсов: «Имперское право», «Пандекты», «История права», «Курс философии и математики».
Его письма к Корнелии полны учёных замечаний и педантичных комментариев. Под ними охотно подписался бы сам советник, который, впрочем, их читал и перечитывал и хранил тщательно подобранными в хронологическом порядке. Но скоро Гёте надоели и лекции и профессора. Какое томительное изложение, какое однообразное пустословие! Топчутся на одном месте. «Эти тупицы до отвращения утомляют слух своих слушателей на первой же лекции, а на последних им уже нечего сказать». Благодаря этому зимой его рвение сильно ослабело. Куда привлекательнее чтения de oratore были прогулки на санках и катание на коньках на широкой Плейсе. И у кого хватило бы духу идти слушать курс метафизики, когда продавцы блинчиков и горячих оладий поджидали тут же, у самых дверей факультета! В дни карнавала толпы весёлых посетителей заполняли погребок Ауэрбаха. Здесь под насквозь прокопчёнными сводами на панно из раскрашенного дерева доктор Фауст пировал со школярами.
Правда, нравоучительное латинское двустишие приглашало остерегаться дьявольского искушения, но разве это могло помешать пирушке идти своим чередом, вину литься в стаканы из богемского стекла, скрипкам весело играть? Древняя наивная картина имела для Гёте таинственную прелесть, ему нравилось чувствовать себя здесь одиноким среди шума и гама и созерцать сквозь голубые завитки дыма странного чародея в круглой шапке и в круглых же брыжах, верхом на бочке выезжающего из погребка.
Светское общество вскоре так же разочаровало Гёте, как и университет. Правда, он продолжал бывать у Брейткопфов[30], знаменитых музыкальных издателей, которые только что устроились под вывеской «Серебряный медведь» в прекрасном доме с пилястрами и лепными смешными головками. У них он встречал избранное и вместе с тем простое общество. Он также охотно проводил вечера у советницы Бёме, жены одного из профессоров права, относившейся к нему с материнской нежностью. Если она не без труда обучала его игре в ломбер и пикет, то она же исправляла его произношение и стихи. Но рядом с этими сердечными и культурными отношениями было столько таких, что не доставляли ни пользы, ни радости. Он не хотел танцевать, а когда начинался разговор о политике, его бесило, что эти саксонцы осмеливаются осуждать его кумира, Фридриха II. Несмотря на то что его тщеславию льстило видеть себя окружённым порхающим роем молодых модниц — «причёсанной, завитой, разряженной и болтающей толпой», — ему быстро приедались их ужимки. По мере того как молодой Гёте становился всё более резким и озлобленным, двери салонов стали перед ним закрываться. Да и чем он, в конце концов, был в глазах многих молоденьких жеманниц, как не провинциальным педантом, плохо играющим в кости и в карты и не умеющим танцевать менуэт? И вот в часы неудовлетворённости он, одинокий и меланхоличный, посылал из комнаты вдовы Шраубе пламенные французские стихи подруге своего детства, прекрасной Ренане Харите Мейкснер.
Удручённый своими светскими и университетскими разочарованиями, разве он не мог найти утешения в поэзии, возбудителя энергии в литературе? И разве Лейпциг не предлагал ему, чтобы быстрее ввести в храм Аполлона, образцы и поддержку в лице двух знаменитых писателей — Готшеда и Геллерта[31]?
Старый профессор красноречия Готшед жил в «Серебряном медведе» у дедушки Брейткопфа. Гёте часто видел, как он направлялся в университет, выпрямившись во весь свой высокий рост, с торжественным видом и так медленно, точно боялся расстроить сложное сооружение своего парика. Однако молодой человек не решался пойти к нему один.
На Пасху 1766 года в Лейпциг приехал навестить Гёте его франкфуртский друг Шлоссер, впоследствии женившийся на его сестре. Вдвоём юноши отправились к великому человеку.
Видимо, слуга слишком быстро впустил их, так что старик ещё не был готов к их приёму. Они застали его в халате из зелёного шелка, подбитого красной тафтой. «Его громадная голова без парика была совершенно лысой. Впрочем, уже были приняты меры, и лакей, вошедший через заднюю дверь, внёс надетый на кулак большой парик с завитками, доходившими ему до локтя. С испуганным видом он подал парик своему господину. Не обнаруживая ни тени огорчения, Готшед левой рукой принял из рук слуги парик. Ловко накидывая его на голову, правой рукой он ударил по щеке беднягу, который удалялся как в театре, пятясь спиной и делая поклоны.