Союзники осадили Эрфурт; раненые и больные хлынули в Веймар. Развивались дизентерия и тиф. Печальные дни! Гёте всё более и более уединялся. С некоторой нарочитостью он погружался в китайскую литературу и в восточные легенды. В то время, когда германские романтики садились на коней и присоединялись к коалиции, когда Шенкендорф, Рюккерт, Арндт, Уланд, Кёрнер воспевали военные грозы, он вслед за персидским поэтом Хафизом[165] бродил по тропинкам любви и наслаждения. Ах, пусть оставят в покое его самого и его близких!
Когда Карл-Август, освободившийся от наполеоновской опеки, стал собирать добровольцев, Гёте не разрешил своему сыну идти на военную службу и устроил его асессором при суде. Что же касается Кристианы, то для неё эти вечные мелькания войск были просто вредны. Около неё вертелось слишком много военных. Был вечный праздник — то в Веймаре, то в Бельведере, то в Иене. Со своей подругой Каролиной Ульрих, невестой Римера, она бегала по всем балам. «Гётевские дамы следуют за войсками, как коршуны или вороны».
В глазах моралистов и патриотов всё это не слишком внушало доверие. После взятия Парижа в 1814 году Берлинский двор заказал Гёте поэму по случаю этого события. Скрепя сердце он принял заказ. Эта поэма — «Пробуждение Эпименида», — тёмная и холодная аллегория, — является почти публичным покаянием: «Я краснею за часы своего бездействия; было счастьем страдать вместе с вами». Но это чувство раскаяния он выражал только словами. В интимном кругу он не скрывал своего восхищения перед повергнутым в прах героем: «Да оставьте вы моего императора в покое!»
В эти месяцы он писал «Диван» — подражание Хафизу.
Запад, Норд и Юг в крушенье,
Троны, царства в разрушенье.
На Восток укройся дальний
Воздух пить патриархальный.
В песнях, играх, пированье
Обнови существованье.
Только что появившийся перевод персидского поэта открыл Гёте целый волшебный мир. Сладострастная атмосфера, переливающаяся фонтанами, тканями и драгоценными камнями, запах ладана, мускуса и роз погружали его в новые восторги. Он мог покорить эти видения, только, в свою очередь, воплотив их в стихах. «Я должен был сочинять, иначе я всей этой красоты не вынес бы». Он погружается в чтение «Путешествий в Персию и в Индию» купца Тавернье и кавалера Шардена. «Арабская хрестоматия» Сильвестра де Саси была им изучена в совершенстве. Как Проперций и Марциал вдохновляли поэта на создание «Римских элегий», как Шиллер побуждал его к писанию баллад, так Хафиз толкнул его на песни Юсуфа и Зулейки. Но ему недоставало Зулейки.
Она нашлась во Франкфурте. Когда Гёте в июле 1814 года отправился на висбаденские воды, его «гиждру» озарила бледная, утопающая в тюрингских туманах радуга. Это показалось ему хорошим предзнаменованием, предвещанием надежды и счастья. «Какое тебе дело до твоих седых волос, разве они помешают тебе любить?» Семнадцать лет не был он на родине. После убогих веймарских полей какими прелестными представились ему берега Рейна и Майна с отражающимися в воде виноградниками, сёлами и колокольнями! В церквах весело трезвонили, шли молебны, разряженные толпы сбегались в церкви, празднуя освобождение Германии. Гёте остановился в Бингене: ему нравилось смотреть на эти народные торжества.
В Висбадене поэта посетил его старый друг банкир Виллемер[166] со своей любовницей Марианной Юнг. То была молодая австрийская певица, которую этот большой любитель красивых женщин пятнадцатилетней девушкой извлёк из театральной богемы. Он её приютил, воспитал, полюбил и в конце концов добился того, что и она его полюбила. Она была очень хорошенькой, хотя слишком мала ростом и коренаста. Зато в ней ключом било здоровье, живость и пылкость. У неё было круглое лицо, тёмные кудри, смеющиеся глаза. Ей было около тридцати лет, и она предстала перед Гёте как более свежая и остроумная Кристиана, потому что у неё был тонкий ум, она умела вести разговор и играть на арфе, даже слегка писала стихи. Виллемер пригласил Гёте провести у него недели две, и тот принял приглашение. Может быть, с излишней быстротой, так как банкир — хороший психолог и человек не слишком доверчивый — поспешил со своей стороны закрепить свою связь. Спустя неделю он, как бы для того чтобы быть спокойным за верность Марианны, официально обвенчался с ней.
В сентябре 1814 года Гёте был принят новоиспечённой госпожой Виллемер в её загородном доме в окрестностях Франкфурта. Усадьба была богата густолиственными деревьями и мхами. Она называлась «Мельницей дубильщика»; её роскошные лужайки мягко спускались к самому Майну. Как охотно засиживались они в свежей тени деревьев! Поэт и молодая женщина не уставали быть вместе: обменивались нежными намёками, взглядами и стихами. Время для них бежало слишком быстро, и ничего не было более волнующего, чем их последний вечер. Они поднялись на башенку дома и любовались сверху на фейерверки, которые зажигались на холмах в честь годовщины германской победы. Ночь сверкала звёздами; казалось, что небо и земля загораются сразу, сливаются в общем сиянии. Как могли устоять их сердца против такого изобилия света!
Когда Гёте ехал обратно в Веймар, его пламенное чувство вылилось в лирическом признании; «Диван» увеличился новым циклом: книга Зулейки была начата.
На следующее лето поэт вернулся на «Мельницу дубильщика». Он наслаждался этими неделями отдыха и душевного мира. Там, дома, Кристиана стала для него только предметом беспокойства и забот. Надорванное здоровье вело её, от припадка к припадку, к роковому концу; она плохо лечилась, и это были вечные жалобы или новые неосторожности. В Веймаре разговаривали только о Венском конгрессе и о возвращении Наполеона с острова Эльба[167]. Здесь же, наоборот, перед поэтом широко раскрывались просторы для его мечтаний, и, как бы далеко он ни углублялся в ароматный Восток, везде находил Зулейку.
Настоящее было также благоприятно для Гёте, и дни его текли счастливо. По утрам он один в своей комнате работал над примечаниями к «Дивану», редактировал свои статьи «Об искусстве и древности», отрываясь только, чтобы отпить немного рейнского вина из серебряного бокала. После завтрака, к которому поэт церемонно являлся во фраке, он гулял с Виллемером и Марианной[168] по окрестностям. Тут уже не было никакого принуждения: он был дружелюбен, прост и весел. Он то обращал их внимание на форму облаков, на цвет и плотность тени или на придорожные растения; то карманным ножом срезал тростники, выкапывал камушки, говоря о ботанике или геологии. По вечерам он вполне отдавался очарованию дружбы: завернувшись в широкий белый фланелевый халат, удобно устраивался в кресле около пианино. Марианна пела, он слушал, вновь переживая свои собственные песни. Как-то вечером она запела Моцарта. «Да это какой-то маленький Дон-Жуан!» — воскликнул он в восторге, и присутствующие зааплодировали с таким жаром, что она «спрятала голову в нотную тетрадь и долго не могла прийти в себя». Ночь была восхитительна: подошли к балкону. Луна серебрила кисею занавесей, тюрбан и персидскую шаль Марианны. Тогда, пока Виллемер дремал в уголке дивана, Гёте вслух прочёл поэму о любви Гатема и Зулейки.
Прошлое и настоящее сливались в одно, охватывали его ласкающим объятием. Под его окнами струился Майн. Вдали он различал колокольни Франкфурта. Тут вот около мельницы проходила тропинка, по которой он, бывало, шёл к Лили в Оффенбах. Сорок лет миновало с тех пор, когда он с этих же зеленеющих террас любовался закатом солнца. Как-то в предобеденный час к нему явились с выражением почтения два молодых человека: то были сыновья Шарлотты и Кестнера. Шарлотта, Лили, Марианна — перед Гёте развёртывалась вся его жизнь, и вся она была только долгой любовью. Былые восторги сливались с новой любовью; в третий раз этот старик почувствовал себя охваченным мятежной юностью и потрясающим счастьем.