— Воля твоя, но… — Третьяк Борисович, взглянув на рассерженного князя, только развел руками, понял: как сказал, так будет.
5
Широкий княжеский двор был полон людей, а с улиц еще наплывали толпы. Шутка ли, князь Константин объявил, что сам будет судить боярина за лихоимство. Говорили: хоть боярин захудалый, а лютости неимоверной.
Собирались высокие гости, по случаю жары простоволосые, но в нарядных одеждах, важно выставляли холеные бороды, старались пробиться вперед, ближе к резному крыльцу княжеского терема; больше было посадского люда, обитателей ремесленных слобод: медников, кожевников, кузнецов. Те тоже старались быть ближе к терему, чтобы все видеть и слышать…
Как получилось — непонятно, только оказался Филька, приемыш кузнеца Дементия, затертым в задних рядах, — Ваську опять потерял. До слез обидно! Пришлось напрячь все силы. И все бы хорошо, вьюном проскальзывал к заветному месту, и осталось-то немного, но на беду ткнулся в спину здорового лохматого дядьки: стоит, как каменный столб, с места не сдвинешь, с боку не обойдешь.
— Куда прешь?! — сердито прикрикнул на него дядька, отпихивая локтем.
— Застил весь белый свет, — огрызнулся отрок. — Чай, тоже хочу смотреть.
Филька сам ожесточенно заработал локтями, но куда там — не та сила.
— Пропусти же! Ты уже все видел. Большой ты.
— Ан-тя! — удивился лохматый. — Не тебе ли говорят: куда прешь? Большой… А тебе лет-то сколько?
— Четырнадцать уже, — шмыгнув носом, на котором светились росяные капельки пота, поведал отрок — год прибавил, знай, мол, наших: сопли рукавом вытирать умеем.
— Так прешь-то куда? — весело повторил дядька — такой непонятливый попался. — Четырнадцать! Еще все увидишь, какие у тебя годы. За свою жизнь успеешь увидеть.
Малый догадался, что смеется над ним дядька — потешно ему. Но Фильке не до потехи, буркнул сердито:
— Вот и пру, чтобы успеть увидеть.
— Ишь ты! — сраженный таким доводом, лохматый радостно оглядел парня черными бесовскими глазами. — Чей ты такой говорун?
— Посторонись, к тятьке иду.
В толпе прислушиваются к их разговору, посмеиваются:
— Кто твой тятька? Уж не воевода ли Третьяк Борисович?
— Не, не он, — отказался отрок. — Тятька у меня кузнец Дементий.
— Так ты Дементия приемыш! — заулыбался лохматый. Сразу таким добрым стал, уступчивым. — Ну иди, иди к своему тятьке. К такому тятьке как не пойти. Видел его у крыльца.
Филька выбрался наконец из-за спин в самый первый ряд, чуть не на глаза князю Константину. Покосился направо, налево — оторопь взяла: с одной стороны — в малиновой рубахе, в портах из тонкого сукна, вправленных в мягкие сапожки, на мясистых пальцах перстни — известный всем родовитый боярин Тимофей Андреев; с другой — старик с постным лицом, с седыми прямыми волосами, блестящими, смазанными чем-то жирным, тоже в богатой одежде, борода у него закрывает тощую грудь — местный купец Петр Буйло. А рядом с ним вовсе удивительный человек: рубаха снежной белизны с кружевами на рукавах и вокруг шеи, зеленые узкие штаны до колен, серые чулки и башмаки с пряжками, пряжки ослепляют на солнцу, серебряные. Вытянутое лицо его сладко расплылось, но глаза прищуренные, хитрые — торговый гость из немецкой земли Яков Марселис.
В иное время несдобровать бы Фильке, за волосья оттаскали бы, откинули — не по чину втерся к лучшим людям. Но нынче никому не до него, все смотрят на княжье крыльцо, слушают.
Князь Константин держится рукой за раскрашенное витое перильце. Шелковая синяя рубаха с расстегнутым воротом перехвачена широким тканым поясом. Ветерок колышет рубаху на груди, и она переливается радужным огнем. Князь старается держаться строго, супит брови, но у него это плохо получается: загорелое лицо его, с еле заметной бородкой, открытое, светлое, кажется, скажи ему сейчас какую-нибудь шутку — и он расхохочется.
По-иному настроен старый боярин Третьяк Борисович— хмур и суров, к этому так просто не подступишься. Тяжелыми темными руками он тоже опирается на перильце, и думается, что оно сейчас рассыплется и рухнет вниз.
Боярин в самом деле недоволен придуманной затеей — вершить суд при толпе. «Как еще неразумен Константин Всеволодович! Прост вельми, гордости княжеской не имеет. Не строгий княжий суд — потеху людишкам устроил, И то хоть дружинников в полном облачении согласился поставить. А и того не хотел».
По обе стороны крыльца стояли воины — сверкали на солнце широкие наконечники копий, у каждого на перевязи меч в добрых ножнах, с отделкой. Невелика у князя дружина, но все молодец к молодцу, каждый — двух стоит.
Воины огораживали просторную, выложенную плоским камнем площадку. Посередке ее стоял на коленях лицом к князю сутулый, чуть не горбатый, человек. Редкие потные волосы прилипли к желтоватому черепу, отвислые щеки трясутся. Одет он был в длиннополый кафтан с узкими рукавами. Боярин Юрок Лазута.
Когда Филька пробился к крыльцу, княжеский тиун уже огласил, в чем обвиняется боярин: воспользовавшись-де тем, что владелец сельца Борушки Козьма Лазута помре, сродственник его, Лазута же Юрок, неправдою оттягал оное сельцо с кабальными мужиками у вдовы Козьмы Лазуты — Матрены.
Теперь тиун выкликал послухов-свидетелей. Побаиваясь, те выходили на площадку, кланялись поясно. Боялись не зря, бывало не раз, когда послуха объявляли доносчиком, а доносчику, как известно, первый кнут. Да и дело-то необычное: не простого мужика судят принародно — боярина.
Каждому, кого вызывали, князь Константин задавал вопрос:
— Рассказывай. Так ли было?
— Так, государь наш, так. — И опять послух делал низкий боязливый поклон, после чего старался поскорее затеряться в толпе.
Но были и посмелее, словоохотливее:
— Сродственница ему Матрена, и он ту Матрену ободрал как липку. Не токмо сельцо, а и домашнее богачество ее приглянулось, к своим рукам прибрать хотел. Он Матрену-то в порубе держал, в еде отказывал, таскал за волосья при всем народе и бил топками и пинками. Зверел аки волк.
Слушая, князь Константин сдвигал к переносице брови, недобро поглядывал на боярина. А тот тянул к нему руки, ждал сочувствия. Князь отыскал взглядом старую женщину, закутанную черным платком по самые глаза.
— Ты-то что скажешь, Матрена? Так ли было?
Женщина подалась вперед, но, словно чего испугавшись, опять застыла, только шевелила бескровными губами.
Князь нетерпеливо пристукнул кулаком по крашеному перильцу.
— Что ты молчишь? Так ли было?
— Вестимо так, государь. — Женщина затравленно посмотрела на сгорбленного боярина, потом быстро на князя. Робея, стала рассказывать: — Как мой муж Козьма помре, с того времени стал разбойничать. Хоромина моя и та стала ему нужна, справность вся… Заобыклая злоба у него, у аспида. Ждала себе смерти.
— Так что же ты молчала? Раньше зачем не жаловалась?
— Закаялась я правду искать, — тихо сказала женщина. — Худа боялась.
— Какого еще худа, кроме этого! — удивленно воскликнул князь. Непонимающе развел руками: —Не пойму тебя, боярыня.
— Боюсь, государь, худа, — дрожа телом, подтвердила свои слова Матрена. — Не стало нигде правды.
— Вот заладила! — Князь Константин досадливо поморщился. Пригляделся к притихшему народу и вдруг гневно выкрикнул: — Без понятия речешь, Матрена! Была у нас правда и будет!
Толпа качнулась, зашевелилась. Послышались крики:
— Любо, княже! Не перевелась правда! Стоит Русь на правде и стоять будет!
Князь Константин, сам того не замечая, расправил плечи, успел незаметно ткнуть в мягкий бок боярина Третьяка Борисовича: гляди, мол, старая редька, как народ откликается на добрые слова, и не говори вдругорядь, что судить принародно — один хай будет. Но боярин не поднял и головы, только охнул слабо: жесткий кулак у молодого князя.
— Была и будет, — повторил Константин. — А тебе, — наливаясь бешеным гневом, обратился он к помертвевшему боярину Лазуте, — за жадность неуемную, за лютость такой приговор будет… — Кивнул тиуну, подобострастно ловившему каждое его слово, досказал — Дать ему захудалую клячу, какая найдется, одеть в рубище и выставить на посмех честному люду на торгу. Пусть красуется! Деревеньку Матрене возвратить. — И снова метнул гневный взгляд на Лазуту, который все еще с мольбой тянул к нему руки. — Поместье твое отписываю княжескому владению. Отныне ты не боярин. Не быть тебе в довольстве.