— Не просил больше, чтоб поцеловала?
— Где там! Только напомнил, что после уборки ему следует аванс. И будет ждать до самой уборки. А какой он славный, Мариечка! Говорит самые обыкновенные слова, а кажется — рассказывает сказку о том, как вся земля уберется в цветы да в колосья. Такой у нас агроном, что просто ой, ну до того, что прямо ох!
— Уж прямо и «ой» и «ох»! — засмеялась Мариечка.
— А что ты думаешь? Так и есть! — Катерина вздохнула, но сразу же встрепенулась, лукаво огляделась и подмигнула подруге. — Я, чтоб больше уродилось, еще заговор скажу! — Она стала у озерка, оглянулась на четыре стороны: и зашептала: — Кислоты, кислоты, ступайте в чащи, в болота, на стоячие воды, на гнилые колоды, где звери не бродят, где люди не ходят, где не растут всходы! Тьфу, тьфу, тьфу! Кислота провались, а нам золотая кукурузка уродись…
Катерина не заметила, как подошел Нестеренко и остановился, с любовью следя за каждым движением веселой непоседы.
— Ну, где соединились наука и заговор, там высокий урожай обеспечен!
— Ой, что вы, товарищ агроном! — девушка смутилась. — Не сердитесь. Наука у меня в сердце, а заговор на самом что ни на есть кончике языка, вот и срывается.
Закончив известкование, девушки пошли в село. Переходя через ручеек, Мария на мостках столкнулась лицом к лицу с Василем.
— «Когда повстречаются двое и, за руки взявшись, идут…» — запела Катеринка и, обращаясь уже к подругам, добавила: — Пойдемте, сестрички, скорее, а то ночи теперь короткие, а разговоры кое у кого длинные.
— И все научные, агрономические, — отрезал Василь. И тихо шепнул Мариечке: — А у меня и в самом деле разговор с тобой.
— Какой?
— Незаконченный. Мариечка, так любишь?
— Немножечко.
— Это я и зимой слыхал, а ты что-нибудь весеннее скажи.
— Весеннее?
— Ну да, весеннее.
— Тогда слушай, Василько, — она прильнула к любимому. — Люблю тебя больше себя. Без тебя солнце не солнце, и звезды не так светят, и соловей поет не тем голосом. Потому что в душе у меня ты, твой голос. И его я слышу даже когда ты далеко от меня. Он будит меня среди ночи и на рассвете, и великая радость носить его с собой, как надежду. Так я хочу прожить всю жизнь, чтоб не обмануться в тебе, и ты чтоб не обманулся во мне. Я обыкновенная девушка, а чувствую, что становлюсь с тобою все лучше. Пусть всегда будет так.
— Мариечка… Ты необыкновенная… Ты лучше всех…
Неподалеку хлюпнула вода, прервав поцелуй влюбленных. Василь посмотрел в ту сторону и возмутился:
— Мариечка, опять дед Савва! Должно быть, ищет нас.
— Нет, Василько, он скорей всего ищет новую глину. Видишь, с мешком.
И каково же было их удивление, когда дед Савва положил в мешок какой-то камень и, пригнувшись, направился на поле. Влюбленные украдкой последовали за ним. Вот он дошел до границы своей земли, вытряхнул из мешка камень и лопату и принялся копать. Потом кинул в яму камень, бросил на него горсть земли, задумался.
— Прощается дед со своими моргами, — Мариечка с улыбкой посмотрела на Василя, а тот и сам кусал губы, чтоб не рассмеяться.
— Мариечка, он всегда распугивал нас, может разок мы его спугнем?
— Ой, не надо! Еще заболеет со страху да со стыда. Пойдем, пусть старик погрустит…
— Мариечка, я тебе хочу еще словечко оказать… Отступись ты от участка у озерка. Меньше будут люди смеяться.
— Василь, не поминай мне об этом озерке, а то опять поссоримся!
— И в кого ты, любушка, такая упрямая?
— В тебя, миленький!
— В меня?
— В тебя!
— Нет, верно, все-таки родится что-нибудь у этого озерка. Может, хоть семена вернешь. Философия?
— Никакой философии я тут не вижу, — засмеялась девушка и притихла. — Еще кто-то идет.
— Это Иван с Настечкой домой направляются, — узнав голоса, определил Василь. — Про то же говорят, что и мы…
— А все потому, что весна, — шепотом ответила Мариечка, прислушиваясь к голосу подруги.
— Слово дала вырастить шестьдесят центнеров, и сомневаюсь, Иванко, — сокрушается девушка.
— Не сомневайся, Настечка. Раз ты дала слово, значит столько и уродится. А если не хватит, я тебе с других полей наношу.
— Иван, ты опять за свое!
— А на что мне чужое, когда и своего вдоволь! И кукурузы у тебя хватит. Это говорю я! Свое говорю! И целую свое, — и он обнял и поцеловал девушку.
* * *
Бундзяк и Наремба вышли из букового леса и остановились перед молчаливым монастырем отцов базилиан. От церковных ворот черной птицей отделилась костлявая фигура монаха.
— Слава Иисусу!
— На веки слава, брат келарь, — Бундзяк со вздохом облегчения отнял руку от оружия. — Не спит отец игумен? — он кивнул головой на окна, сквозь которые пробивались узкие полоски света.
— Ни днем, ни ночью не спит, — засмеялся эконом монастыря.
— Старость?
— Упорство. Обещает тогда только выспаться вволю, когда победят высокие принципы Ватикана и в честь благой вести надо всей землей загудит колокол святого Петра.
— К тому времени пухлые телеса отца игумена, верно, станут мощами, — пошутил Бундзяк.
На губах келаря затрепетала улыбка, но он сразу же прикусил ее, неодобрительно покачал головой и, подхватив полы рясы, направился к монастырским воротам; там он остановился, протянул руку к кровле, дернул за что-то — в глубине монастыря задребезжал колокольчик. Ворота дрогнули, полуотворились и снова затворились, пропустив пришедших. В стене коридора заскрипела железная дверца, из проема высунулась заспанная голова монаха.
— Чего душе надобно?
— Чего? — Бундзяк презрительно глянул на монаха и вызывающе ответил: — Сперва греховных утех, а потом святого рая.
Сонное лицо оживилось, затем на нем отразился испуг.
— Бундзяк, не тешь сатану.
— «Проиграли мы жизнь сатане», — напыщенно продекламировал Бундзяк…
Отяжелевший от старости и накопленного с возрастом жира отец игумен с ласковой улыбкой возвращает Бундзяку дневник.
— Дивны дела господни, сын мой: у тебя было ровно столько земли, сколько есть у святого Ватикана. Я вижу в этом перст божий.
Бундзяк едва заметно усмехнулся, а по лицу игумена уже разливалось профессиональное вдохновение.
— О пречистая дева Мария, от всего сердца молю тебя: не выпускай из-под святой опеки воина Касиана, благослови его ближних, благослови его землю, благослови его жилище.
— Чем дольше живу на свете, тем больше верю в провидение. — Бундзяк смиренно склонил голову и ощутил подбородком жесткое прикосновение денег, полученных от игумена и спрятанных на груди.
— Ты непочтительно описал встречу с Гордынским и Лепехой, забывая, откуда они, — заметил игумен, и лицо его стало жестче.
— Так ведь им все мало! — вспыхнул Бундзяк. — Даже моей работы им мало. Им, кажется, всего и всегда будет мало… Да и стоит ли вспоминать о тех, кого пограничники перерезали очередями надвое? Это — не в доме будь сказано — дурная примета…
Игумен вздрогнул, но сразу же овладел собой.
— Сын мой, дух твой поддался неприязни, вызванной холодным словом, и она точит тебя, как червь… Жизнь не хор певчих на четыре голоса, в ней возможны погрешности и в такте и в интонации. Найдутся они и у тебя… Ты мастерски описал и кровь человеческую и смерть еретиков новейших времен. Но почему так мало их умирает на страницах твоего дневника и еще меньше — в жизни? Ибо из различных источников постигает нас разочарование: не все убитые здесь, — он указал на дневник, — покоятся там, — он ткнул вниз благочестиво сложенными пальцами.
— Раненые выживают, — поморщился Бундзяк. — Крестьянство живуче.
— Живуче, — согласился игумен. — Запомни: украинское крестьянство возросло на индивидуально-родовой основе, а кто рвет с этой основой, тот должен быть погребен. Не радуют меня, сын мой, последние события. На моих глазах тают, как воск, крестьянские обычаи наших предков. В этом новом омуте крестьянство перестает быть массой. И теперь неведомо, кто для нас страшнее: Микола Сенчук или Лесь Побережник?