— Ты что, девка, разум в этом озерке утопила или тебя дурь одолевает? — возмутился дед.
— Это, может, вас она одолевает, — обиделась Мариечка.
— Как ты говоришь с дедом, дерзкая девчонка! Хочешь, чтоб я тебя воловодом поучил? Я ведь не поленюсь сходить за ним в сени.
— Мариечка, опомнись! — едва не застонал Василь. — Где это видано, где слыхано, чтоб гуцульская земля уродила восемьдесят? Да еще если б земля, а то такая заваль, что и семян не вернет.
— А агроном говорит другое.
— Ему за это деньги платят, — с сердцем отрубил Василь. — На крайний случай возьми хоть поменьше задание, чтоб меньше было сраму. А уродится больше — пускай себе, на здоровье.
— Не будь, Василько, таким осторожным консерватором, — улыбнулась девушка, а парень рассердился:
— Это я осторожный консерватор? Теперь я хорошо вижу, как ты меня любишь. «Немножечко, немножечко»! — передразнил он Мариечку. — И немножечко-то не было.
— Василь, как тебе не стыдно!
— Ты скажи, как тебе не стыдно! Я тебе добра желаю. Подумать только! На такой земле — восемьдесят! Люди по двадцать лет трудятся на черноземе…
— Ты что ж, хочешь, чтоб я двадцать лет, до седых волос, ждала высокого урожая? И слушать не хочу такие пустые слова!
— Не хочешь слушать мои — слушай чужие! — И он сердито вышел из хаты.
Девушка бросилась за ним.
— Василько!
— А на что я тебе, раз у меня пустые слова?
— Так это ж только про землю у озерка, а другие все золотые.
— Золотые? — Василь остановился посреди двора.
— Еще дороже.
— Так смотри, и не поминай мне об этом озерке проклятом. Ох, нелегкая подходит весна! — И он стремительно подошел к девушке.
* * *
На Гуцульщине весна не в одночасье отбирает ключи у зимы. Еще Черногора просевает последнюю муку, а леса уже окутываются лиловым маревом и тени деревьев на снегу синеют, как подкрашенные. На южных горных склонах колышутся тончайшие кружева, сотканы они на солнечных пяльцах из мягкого золотистого снега, скреплены легким морозцем, а окрашивают их вечерние да утренние зори. В эту пору в верховьях Черемоша гремят выстрелы ледолома, а в низовьях шумит хмельная вода. Над буграми кудрявыми кустами поднимаются испарения, то приближая, то удаляя от глаз неясную линию горизонта.
На занесенном снегом гребне горы стоит, приложив руку к глазам, дед Степан. Вслушиваясь в робкое пение жаворонка, старик тихо мурлычет старинную песню.
На горах-то снег лежит,
А в долинах вода шумит.
— Дедушка, кого ждете? — окликают его подбежавшие стайкой правнучата.
— Весну, детки, высматриваю.
— А идет она?
— Уже в долины спускается, — старик смотрит вдаль, словно видит, как в долины шагает весна. — Еще день-два — и пойдем пахать. Хлеб сеять будем.
— Дедушка, — зовет старика внучка, молодая женщина с запеленатым ребенком на руках, — обедать идите.
— Обедать, говоришь? Да я, верно, не пойду.
— Почему же?
— Пойду в долину. Поговорить хочу с людьми, оттаявшую землю потрогать.
И он отправился в путь, спускаясь с горы на гору, все ближе к весне. С каждым шагом все теплее становилось старику, и теплело в горах, на левадах, в долинах.
Под вечер над лесом укладываются на покой белые табуны туч, но солнце не перестает отпирать своими светлыми ключами поля и воды. Весенний шум катится с самых Карпат, гудит и оплетает долины синими лентами ручейков, расцвечивает луга озерками первоцвета, наполняет их чистым пением жаворонка.
Ко двору Сайнюка медленно подходит дед Степан.
У плетня, опершись на заворотницу[24], стоят Савва Сайнюк и Юстин Рымарь. С улицы с ними переговаривается Лесь Побережник.
— А похоже, что завтра и впрямь начнем пахать. Земля уже выгоняет из себя холод.
— А меня что-то все знобит да знобит, — вздыхает дед Савва.
— Уж не от моргов ли вас знобит? — хмыкает Лесь.
— Может, и от них. Так и стоят перед глазами.
— Стало быть, не раскрылись еще как следует глаза ваши? За тремя моргами не видят всей земли?
— Мало видят, туманятся…
— Пережиток! — отрезает Побережник.
— Что? Что?! — Сайнюк наставил измятое ухо и даже приложил к нему ладонь.
— Это такой хвост, по-книжному — пережиток не то капитализма, не то монархизма, скорей всего — монархизма, он еще от цесарской монархии тянется.
Рымарь глубокомысленно кивнул и спросил:
— Лесь, я вот часто на собраниях слышу, а все не пойму, что такое монархизм, а что капитализм. Ты теперь заглядываешь в книги, газеты получаешь из Москвы, из Киева. Может, растолкуешь?
— Отчего же! — Лесь задумался. — Как вам получше рассказать?.. И то падаль и другое падаль. Только одно постарше и уже в могиле лежит, а капитализм тоже, почитай, лежит, однако его еще не закидали землею. Понятно?
— Ясно! — твердо ответил Рымарь. — Пошли, Лесь, в конюшню! Перед севом не мешает еще раз проверить скотинку.
— Пошли. Там не Юра ли по воде шлепает? — Лесь приложил руку к глазам.
— И впрямь он!
В низину, где разлились три пруда, из горных ручьев прибывает вода. И сердце Юрия Заринчука радуется. Он, как журавль, высоко задирая ноги, бродит по трясине, направляя движение потоков.
— Юра, рыбка скоро будет? — окликают его женщины, хлопочущие на парниках.
— Не рано ли вас на рыбку потянуло? Погодите малость, будет и рыбка.
— По дороге рядом с телегой, нагруженной молодыми липами, степенно шагает Роман Петращук. Заринчук глянул на подводу и не поверил своим глазам.
— Роман, что у тебя?
— Липы!
— Сам вижу, что липы. Куда везешь?
— Вам. Целый день копал. Хоть и ругали вы меня тогда, на собрании, как кнутом стегали. Говорите, где будем сажать. А то на моей голове не примутся и не зацветут.
— Спасибо, Романко! — растроганно проговорил Заринчук. — Ну стоит ли сердиться за старые слова, когда уже весна идет?
— И впрямь идет! Слышите?
И оба прислушались к едва различимому шуму тракторов.
* * *
У конюшни Рымарь играл с маленьким шаловливым жеребенком. Вдруг стригунок поднял уши, отпрянул назад.
— Не бойся, глупенький. Это тракторы, машины идут. На наши поля. — Старик всматривается туда, где на дорогу выезжают тракторы. Тонконогий жеребенок настороженно косится на них.
Посреди улицы трактористов с хлебом-солью встречает звено Ксени Дзвиняч.
— Спасибо за хлеб святой, — торжественно произносит тракторист Павло Гритчук. — Да взойдет наша дружба славным урожаем!
— Пусть по-новому, без единой слезинки, растет наш хлеб! — говорит, подавшись вперед, Ксеня Дзвиняч.
* * *
На берегу Черемоша звено Марии Сайнюк рассыпает известь на приозерной низинке. Летит по ветру перемешанная с землей известь. И летит по ветру девичья песня:
Вьется лента Черемоша,
Вьется меж горами.
Позовем девчат хороших —
Запевайте с нами!
Подымай трембиту выше!
Путь гуцульский светел.
Нашу песню пусть услышат
На всем белом свете!
Пусть услышат, пусть узнают, —
Как же не узнать им?
Косов, Куты запевают,
Станислав, Делятин.
— Мариечка, а ведь и вправду — такая пора наступила, что все горы поют! — радостно говорит Катерника.
— И горы и долины.
— «Философия», — сказал бы Василь Букачук.
— «Посевная», — сказал бы товарищ агроном.
— Все посевная да посевная, и хоть бы словечко еще… — вздохнула Катеринка.