— Ганна, бегом за водкой! — неутомимо вычерпывая воду, крикнул Палийчук.
— Сколько взять?
— Сколько донесешь!
— Для этого электричества, Ганна, и спиртозавода не хватит, — покачивает головой Шкурумеляк. — Не натаскать тебе, Ганна, водки.
— Так помогите, — ласково улыбнулась женщина.
— Помочь? — задумался старик. — Тебе — пожалуй. Я и на выборах за тебя, а не за Илька голосовал. Вот он и обливает меня водой…
Вечером, при свете фонарей, у котлована, уже обшитого просмоленными бревнами, гуцулы выпивают по чарке.
— Через две недели, Микола, будет у нас электричество. Ровно через две недели. Приезжай тогда, — хвастается Палийчук другу.
— Приеду, Илько. Осмотрю все твое хозяйство.
— Хозяйство у нас и впрямь справное, — замечает Шкурумеляк, подходя. — Трудодни так и звенят. Только на что же их в это электричество загонять? Ты, Илько, сердись не сердись, а я правду говорю! — и он воинственно задирает вверх клинышек своей бороды.
— Илько, не слушай моего старика: это он с пьяных глаз плетет, — вставляет Шкурумелячиха, дергая мужа за рукав.
— Поглядим, чей верх будет, — старик презрительно косится на жену и направляется к другой группе строителей, чтобы и там кинуть едкое словцо…
В работе и спорах незаметно бежали дни. Больше спорили старики, не веря, что из выдумки Палийчука что-нибудь получится. Однако и они часто наведывались на рукав Черемоша.
Дед Шкурумеляк несколько дней не ходил на электростанцию, но однажды, поругавшись со старухой, решил сорвать злость на ком-нибудь из строителей. Язык у старика был остер, об этом знало все село, и деда не задирали. Надвинув шапку на уши, разгладив пальцами непослушную бороду, которая имела привычку нацеливаться на его противников, старик воинственно засеменил к Черемошу, наперед смакуя, как он будет поговорками да насмешками колоть колхозников и начальство.
Вечерело, с лугов возвращался скот, а на месте стада уже паслись низкие туманы. И вдруг перед самой улицей Шкурумеляк растерянно замер. На столбах вдоль села радугой зажглись лампочки; в окнах вспыхнул свет, маленькая электростанция засияла красочным венком. И эти веселые огоньки смыли со старика весь воинственный пыл. Встревоженно обернувшись, он побежал домой, с грохотом отворил дверь. На шестке подслеповато мерцает плошка, перед почерневшими иконами едва теплится лампада.
— Старуха, почему же это у нас не как у людей — света нет?
— А ты разве не знаешь? — съехидничала жена. — Таким, как ты, насмешникам да придирам не провели электричество, да еще впридачу люди вас маловерами окрестили. Слыхал такое паскудное слово?
— Что ж, выходит и пошутить с Палийчуком нельзя? Не доросли еще у нас молодые до настоящей шутки. — Старик нахмурился и, поведя бородой в сторону хаты Палийчука, заторопился в контору, раздумывая, как бы покультурнее поговорить с председателем.
В правлении колхоза Палийчук, окруженный толпой возбужденных от радости колхозников, говорил по телефону.
— Леспромхоз? Кто говорит? Нельзя ли вызвать из сельсовета Миколу Сенчука? Прошу. Очень прошу. — Лукаво подмигнув, Палийчук вытянулся по-военному и четко заговорил: — Товарищ командир, слышите меня? Докладывает бывший огневик вашего орудия… Есть уже у нас огонь, то есть электричество. Когда приедете в гости? Завтра вечерам? Вот и хорошо. А послезавтра у меня собрание. Как себя чувствует дед Шкурумеляк?.. Говорят, все время жену ругает, что не позаботилась электричество провести. Выходит, она во всем виновата.
— Вот уж и неправда! — откликнулся с порога Шкурумеляк, и по всем углам раскатился хохот.
Старик хотел добавить что-нибудь еще, но все его едкое красноречие, как на грех, запропастилось куда-то, и он по-детски обиженно махнул рукой и выбежал из правления.
Когда хохот утих, Палийчук обратился к электромонтеру:
— Ты что, Данило, не провел, как я приказывал, деду электричество?
— Он надо мной три месяца издевался, так могу же я хоть на три дня одержать над ним верх, — возразил монтер.
— Проведи ему завтра — это и будет твой верх.
— Завтра никак не могу, надо в район ехать.
— Приедешь — проведешь, и не косись на деда: не пристало молодому человеку сердиться по пустякам.
На другой день в сумерки старый Шкурумеляк, держа подмышкой свежие газеты, пришел прямо в хату Палийчука. Потоптался у порога, делая вид, что тщательно вытирает ноги, а на самом деле высматривая, какое настроение у председателя, и пожаловался:
— Так у меня, Илько, глаза болят, так болят, что и небо с овчинку, — заявил он, поджимая рукой непослушную бороду.
— Что же, отвезти вас к врачу?
— Да мне и сам Филатов не поможет! Годы-то уж немолодые, столько десятков, что и за плечами не умещаются.
— Кто же вам может пособить? — спросила Ганна.
— Кто? Твой Илько.
— Я? — удивился Палийчук.
— А Шкурумеляк махнул рукой, решив больше не вилять.
— У меня, Илько, глаза от плошки болят… Проведи уж нам электричество, пускай твой верх будет, — и старик зачем-то потер ладонью лысину.
— Завиваются молодецкие кудри? — расхохотался Илько.
— Да, вроде пробивается что-то, — смутился старик.
Он понял, что электричество у него будет, и уже смело, с молодецкой ухваткой, рванул из кармана бутылку и стукнул ею об стол.
— Хочу, Илько, выпить за твое здоровье и упорство. Таким и я в молодости был… Вам о том и старуха моя скажет. Эго она подзуживала меня, что не будет электричества.
Илько и Ганна рассмеялись, а дед снова придержал рукой бороду и приложил палец к губам.
— Вы уж, смех, пожалуйста, на потом оставьте, а то кто-то сюда идет… О, да это Микола! — Старик поздоровался с Сенчуком. — Видал, видал, какое у нас электричество по всему селу?
— Видал, дедушка, только у вас почему-то окна едва-едва мерцают.
— Это, Микола, видно, моя старуха пораньше спать легла, — подмигнув Палийчукам, ответил Шкурумеляк. — Работает она культурно, при электричестве, а спит при лампадке…
* * *
Притихшую покутскую улицу разбудило довольное урчание машины, и окна клуба сверкнули резким грозовым сиянием. Причудливые, как гроздь винограда, тени от щедрой листвы придорожных молодых акаций упали на стекла, шевельнулись и поплыли.
Все это снова напомнило Миколе Сенчуку пробел в его выступлении: так он и не покритиковал своего друга за сад — и без того Илья Палийчук, краснея и бледнея, вертелся в президиуме, словно его посадили на старого ежа. Микола посмотрел на товарища и, хотя вид у того был едва ли не комичный, подавил вздох. Легко, ах, как легко от всей души хвалить друзей, — в их успехах ощущаешь частицу и своих дорогих сердцу дней, а может быть и свою работу, свои привязанности, то, что перешло к тебе от верных друзей, привилось, а теперь пригодится еще какому-нибудь доброму человеку. И как трудно критиковать, при людях крутым словом выправлять близких, — ведь в их ошибках часть и твоей вины. Ты недоглядел во-время, а теперь морщишься, отрываешь свое упущение, как репей, и от себя и от других. А отрывать трудно, особенно если у товарища такой нрав и такая душа, что ого больше тянет к крайностям, чем к золотой середине. Вот почему ты и не сказал о саде, а сказать об этом необходимо, и сегодня, ведь кто знает, когда ты снова спустишься сюда с подгорья[3].
Учтивые гуцулы меньше критикуют Палийчука, и петушиный задор понемногу слетает с него. Нет, он все-таки недурной председатель!
Подумать только: тот самый бубенщик Илько, который в сороковом году бубном, как на праздник, созывал гуцулов на первое колхозное собрание, сегодня сам председательствует в молодом колхозе! И все же, из-за своего торжественного бубна, ты, Илько, забываешь порой о кропотливых, повседневных заботах, о том, что долго выращивают и что еще дольше живет.
Собрание закончилось, и Микола Сенчук уже собирался идти домой, в далекое горное село, когда к нему подошел распаренный от духоты и критики Илья Палийчук.