Эна остановилась посреди улицы и стала смотреть на меня. Только что зажглись фонари, огни их горели на черной мостовой. Омытые дождем деревья крепко пахли зеленью.
— Понимаешь, Андрея, понимаешь, почему я ничего не могла сказать тебе и даже стала издеваться над тобой на лестнице? Эти мгновения оказались как бы вычеркнутыми из моего существования. Придя в себя и поняв, что это я и есть Эна, я побежала вниз по улице Арибау, чтобы разыскать тебя. Повернув за угол, я наконец тебя увидела. Ты прижалась к ограде университетского сада, маленькая, потерянная, а над тобой расстилалось это предгрозовое небо… Такой я тебя увидела.
XXII
Пока Эна еще не уехала на северное побережье на каникулы, мы опять ездили за город втроем — она, Хайме и я, как весной, в те чудесные дни. Однако я была уже не та. С каждым днем голова у меня болела все чаще, чувствовала я себя какой-то размякшей, и глаза мои увлажнялись по любому поводу. Даже такая простая радость — растянуться под безоблачным небом на песке подле своих друзей, казавшаяся мне пределом счастья, ускользала от меня иногда, затуманенная неясной, похожей на сон, игрой воображения. Голубые дали жужжали у меня в черепе, как оводы, заставляя закрывать глаза. Приподняв веки, я сквозь ветки рожковых деревьев видела горячий небосвод, пронзаемый птичьим криком. Мне казалось, что прошли века с тех пор, как я умерла, а тело мое, распавшееся на мельчайшие частицы, развеяли над бескрайними морями и горами — такой растраченной, невесомой, неверной казалась мне моя плоть и кровь… Случалось, я ловила у себя на лице беспокойный взгляд Эны.
— И как это ты столько спишь? Боюсь, ты очень ослабела.
Это нежное участие ко мне тоже должно было скоро кончиться. Через несколько дней Эна уезжала, а после летних каникул уже не собиралась возвращаться в Барселону. Семья ее хотела переехать прямо из Сан-Себастьяна в Мадрид. Начнутся снова занятия, думала я, и снова я окажусь в таком же духовном одиночестве, как в прошлом году. Только теперь ноша воспоминаний куда тяжелее давила мне на плечи. Давила и угнетала меня.
В тот день, когда я пришла проститься с Эной, я почувствовала себя совсем сломленной. Эна появилась среди вокзального шума и гама в толпе своих светловолосых братьев, подгоняемая матерью, которую словно охватила предотъездная лихорадка, так торопилась она скорее уехать. Эна повисла у меня на шее и несколько раз поцеловала. Глаза мне застлали слезы. На душе было тяжело.
— Мы очень скоро увидимся, Андрея, — сказала она мне на ухо. — Положись на меня.
Я подумала, что она вернется, может быть, скоро в Барселону, уже выйдя замуж за Хайме.
Поезд тронулся, а отец Эны и я — мы остались стоять среди переплетения железнодорожных путей. Энин отец, оказавшись вдруг один, был как будто несколько удручен. Он пригласил меня сесть с ним в такси и вроде удивился моему отказу. Добродушно улыбаясь, он долго глядел на меня. Я подумала, что он, наверное, из тех людей, которые ни минуты не могут побыть наедине со своими мыслями. А может, и мыслей у них вовсе нет. И тем не менее он был мне необыкновенно симпатичен.
Вернуться домой я собиралась, сделав большой крюк, несмотря на влажную, трудно переносимую жару, тяжко навалившуюся на город. Я шла, шла… Барселона была совсем безлюдна. Стояла ужасающая июльская жара. Я прошла неподалеку от запертого пустого рынка в Борне. На мостовой валялись перезрелые плоды и солома. Брыкались запряженные в повозки лошади. Совсем неожиданно я вспомнила о мастерской Гиксолса и пошла по улице Монкада. Величественный двор и древняя лестница из покрытого резьбой камня были все те же. Перевернутая повозка еще хранила остатки своей поклажи — охапку люцерны.
— Никого нет, сеньорита, — сказала мне привратница. — Сеньор Гиксолс в отъезде. Никто теперь и не заходит, даже сеньор Итурдиага, на прошлой неделе он отправился в Ситхес. Сеньора Понса тоже нет в Барселоне… Но я могу дать вам ключ, если вы хотите подняться. Сеньор Гиксолс разрешил мне давать ключ любому…
Мои намерения не простирались так далеко: я не собиралась, следуя за нитью воспоминаний, входить в студию, которая, как я знала, была заперта. И все же я приняла предложение привратницы. Мне это вдруг показалось счастливой возможностью побыть немного одной в пустынной тишине дома, под прохладной сенью его древних стен. В закрытых комнатах еще стоял слабый запах лака. За дверью, там, где Гиксолс обычно хранил свои съестные припасы, я нашла забытую плитку шоколада. Картины были заботливо укрыты кусками белой ткани и казались привидениями в саванах, душами воспоминаний о стольких веселых разговорах.
Темнело, когда я добралась до улицы Арибау. Выйдя из студии, я еще долго совершала свой безнадежно длинный, утомительный путь через город.
В своей комнате я сразу же почувствовала духоту — значит, окно было закрыто — и запах слез. На постели я различила неясные очертания какого-то тела — там плакала Глория. Сообразив, что в комнату кто-то вошел, она в ярости резко повернулась. Потом, увидев меня, немного успокоилась.
— Андрея, я немножечко вздремнула, — сказала она.
Зажечь свет было невозможно — кто-то вывернул лампочку. Не знаю, что уж меня толкнуло, но только я присела на край постели и взяла Глорию за руку, влажную то ли от пота, то ли от слез.
— Почему ты плачешь, Глория? Думаешь, я не знаю, что ты плачешь?
В тот день я сама была печальна, и чужая печаль не оскорбляла меня.
Глория сперва ничего мне не ответила. Потом прошептала:
— Я боюсь, Андрея!
— Чего ты боишься, Глория?
— Андрея, ты ведь прежде никого ни о чем не спрашивала… Ты стала добрее. Очень бы мне хотелось рассказать о своих страхах, да не могу.
Наступило молчание.
— Хоть бы Хуан не узнал, что я плакала. Скажу ему, что немного поспала, если он заметит, как опухли глаза.
Это трудно объяснить, но даже вещи в ту ночь подавали таинственные и зловещие знаки. Мне не спалось, в то время это часто со мной случалось — мучило переутомление. Прежде чем закрыть глаза, я неловко пошарила по мраморной доске ночного столика и нашла кусок черствого хлеба. С душевным трепетом съела я его. Бедная моя бабушка, она редко забывала сделать мне подарочек. Наконец сну удалось завладеть мною, но это было похоже на беспамятство, словно я вошла в преддверие самой настоящей смерти. Изнуренье мое дошло до предела. Вероятно, кто-то кричал уже долгое время, прежде чем эти дикие крики достигли моих ушей. А может, прошло лишь несколько кратких мгновений. Вспоминаю, однако, что крики вошли сперва в мой сои и лишь потом заставили меня вернуться к действительности. Никогда не слышала я в доме на улице Арибау таких криков. То был отчаянный рев обезумевшего животного; я села на постели, потом соскочила с нее, трясясь от ужаса.
В прихожей я наткнулась на служанку: Антония растянулась на полу, юбка задралась, торчали сведенные страшной судорогой ноги, темнел обнаженный живот, а скрюченные руки цеплялись за каменные плитки. Входная дверь была распахнута настежь, и в нее уже просовывались любопытные лица соседей. Все это так меня ошеломило, что в первое мгновенье я ухватила только смешную сторону картины.
Прибежал полуодетый Хуан и захлопнул ногою дверь прямо перед носом у этих людей. Потом стал шлепать служанку по лицу и велел Глории принести кувшин холодной воды, окатить женщину. Наконец служанка стала тяжело дышать и икать, как побежденное, усталое животное.
И сейчас же, словно то была лишь краткая передышка, она снова страшно закричала:
— Мертвый! Мертвый! Мертвый!
Она указывала наверх. Лицо у Хуана посерело.
— Кто? Кто мертвый, дура? — И, не дожидаясь ответа, Хуан бросился к дверям и как безумный взлетел вверх по лестнице.
— Зарезался бритвой, — выговорила Антония и, сидя на полу, наконец-то зарыдала.
Было так непривычно видеть слезы у нее на лице! Она походила на фигуру из кошмарного видения.
— Он велел мне принести ему стакан кофе пораньше, потому что он уезжает… Сегодня ночью велел… А теперь лежит там на полу, весь в крови, как скотина какая… Гром, сыночек, не стало у тебя отца…