Через два дня у лавочника пала лучшая коза. Висенте рассказали об этом, но она пожала плечами. Ей было все равно. В те дни она совсем отупела от горя и даже не подумала, что это несчастье отнесли за ее счет. Вскоре ей сказали, что у лавочника одна за другой дохнут куры, словно их сглазили… С тех пор Висента действительно начала замечать, что соседи приветствуют ее с опаской и спешат унести детей, когда она проходит по улице. Ее стали бояться.
В то время Висента была такая же, как сейчас, — высокая, с полуседыми волосами, с лицом цвета обожженной глины. В молодости от голода, от родов она сразу потеряла свежесть, но потом годы уже ничего не могли с ней поделать. Она стала сильнее, чем была в молодости. Она работала в поле, если там находилась работа для женщины, таскала тяжести, как верблюд. Своих дочерей она растила так, как следует растить девочек, окружая их заботой, но теперь ей не о ком было заботиться. Дети убегали прочь при виде ее непроницаемого лица, ее суровых глаз.
Однажды вечером Висента застала в своем доме женщину. В комнате было темно, но она узнала гостью в ту, же минуту… Висента вышла во двор и принялась переливать в большой кувшин воду, которую принесла в жестянке. А гостья продолжала сидеть возле стола, заплаканная, в глубоком трауре.
Висента вернулась с лампой в руках и оглядела опухшее лицо дочери, ее черные волосы, ее судорожно сцепленные руки, которые та потирала одна о другую.
— Какой же ветер занес тебя к матери, а, дочка? Я уже думала, может, у тебя и вовсе нет матери.
Дочь расплакалась. Висента удивленно смотрела на нее.
— Ты, я вижу, тяжелая. Мне уже говорили. Ко мне несут все сплетни.
Дочь тоже боялась Висенты. Она прятала живот, словно мать могла сглазить ее ребенка.
— Зачем пришла?
Дочь вдруг опустилась на колени.
— Мама, если вы не уйдете из деревни, мой муж уедет к брату в Америку. Мама, моя свекровь умирает от порчи. Пожалейте меня. У нас дохнет скотина, после смерти сестры у нас все идет прахом… Ведь никто из наших не виноват, сестра сама была виновата… Вы же знаете, мама, что с мужчинами не шутят. А она, она…
Не чувствуя ни малейшей жалости к этой грузной женщине, которая пыталась подняться с колен, цепляясь за стул, Висента схватила ее за волосы, собранные в пучок на затылке, и с размаху отвесила ей две звонкие пощечины.
Она видела, как дочь с пронзительным криком, в ужасе бежит между домами.
Всю ночь Висента просидела на стуле.
На рассвете она отправилась по той же дороге, по которой шла с младшей дочерью в день праздника. Небо было затянуто тучами, ноздри ее чуяли влагу. Придя к священнику, она сказала, что хочет продать все. Всю свою землю. Все нажитое добро.
Она оставила дом открытым, оставила кур и коз. Оставила сундук с платьями, и корзинку с шитьем, и свою свадебную фотографию… Священник уладил все ее дела, переписал для продажи все имущество. Она взяла мешочек с деньгами, повесила его на шею и, не оглядываясь, ушла в Пуэрто-де-Кабрас. Там села на пароход. Через несколько месяцев на Гран-Канарии она встретила Тересу.
Все проходит и забывается. Каждый день приносит свои заботы, а старое покрывается пылью. Махорера никогда не любила вспоминать о прошлом. Если она и предавалась иногда воспоминаниям, так только ради Тересы. А теперь и Тереса ушла из жизни, так же внезапно, как дочка, и снова Висенте не о ком заботиться.
За окнами стояла душная ночь, предвещавшая знойный рассвет. Махорера услышала, как мимо нее прошла Онеста. В саду промелькнула чья-то тень. Кто-то гулял при свете луны.
XVII
Матильда бродила по саду. На ней было ее самое темное платье, фалангистская форма, которую она надела в знак траура. Матильда чувствовала себя раздраженной и подавленной, отправляясь сюда. Когда она смотрела на дом, красноватое пламя свечей в столовой напоминало пожар, и ей становилось не по себе. Ни за что на свете не согласилась бы она подняться в спальню, но у нее болела спина, и хотелось полежать. Вспомнив об удобной скамье-качалке, Матильда направилась туда.
Она прошла мимо освещенных окон столовой, мимо входной двери. Потом вступила в тень. Застекленная до полу дверь музыкальной комнаты была открыта, внутри горела настольная лампа под абажуром. Там сидели дон Хуан, Даниэль и Пабло. Дон Хуан и Пабло играли в шахматы. Матильда подумала, что довольно-таки неуместным делом занимаются они в часы ночного бдения. Даниэль, держа в руках чашку с липовым настоем, заинтересованно наблюдал за игрой. Поспешно проходя мимо, Матильда успела заметить, что там, среди мужчин, за стулом Пабло, стоит Онеста. Матильда слегка поморщилась: она была уверена, что Онеста уже легла.
Со вздохом облегчения растянулась она на удобной садовой качалке; в томительной печали этой ночи, этого дома, погруженного в траур, мысль об Онесте была ей чем-то неприятна. В конце концов Матильда пожала плечами и решила вздремнуть. Она прикрыла глаза. Луна выбелила даже черный щебень на дорожках сада. До Матильды долетел голос Онесты, она могла поклясться, что слышит ее приглушенный смешок.
Онес просто помешалась на этом художнике, думала Матильда, даже такая ночь ничего для нее не значит. Она может жить только так, на ком-то помешавшись; к счастью, она не слишком требовательна: ей годится любой, кто подвернется под руку.
В семье осторожно намекали на некие таинственные и трагические любовные разочарования, которые Онесте пришлось пережить. По правде говоря, в первые месяцы замужества, когда Матильда была еще способна смотреть на окружающее с юмором, ей казалось, что свое имя Онеста получила в насмешку[20]. Один раз Матильда попробовала поделиться своими наблюдениями с мужем, но гнев Даниэля охладил ее.
Говоря с Матильдой, Онеста неизменно повторяла: «Трудно поверить, что ты замужем…» А Матильда не могла ответить ей: «Трудно поверить, что ты девица». Такой ответ шел бы вразрез со строгими правилами семьи Камино. Онес не была девицей. Замужней — тоже, у нее никогда не было ни мужа, ни жениха, ни кого-нибудь, кто мог бы сойти за такового, во всяком случае официально. Онеста была похожа на разведенную или на вдову многих мужей.
«Что за глупости… От этой качалки у меня кружится голова…» Матильда попыталась остановить качалку ногой. Она открыла глаза, и ей снова стало жарко в ослепительно-белой ночи. Какое счастье, подумала она, что мы уезжаем с острова до наступления лета. Хотя ее и уверяли, будто летом тут свежо, температура едва ли выше зимней и левант длится только два-три дня, Матильда не могла этому поверить.
«Остров… Я жила на острове…» Как странно! И тем не менее остров встретил их очень радушно. Канарцы отнеслись к трем беженцам искренне и приветливо. Дома, чьи двери гостеприимно распахивались перед ними, были удобными, красивыми, уютными. Она побывала в прекрасных, вечно цветущих садах, узнала вкус неторопливой, стоячей жизни. Но это не могло сделать ее счастливой, хотя Онес и Даниэль были счастливы. Если бы она позволила Даниэлю поступать по своему усмотрению, он, наверное, просил бы у Хосе разрешения остаться тут навсегда.
Но она не могла всегда жить здесь, в этом вечно одинаковом климате, отрезанная водой от континентов, от великих мировых проблем.
Матильда была счастлива, когда после странствий по Франции нашла себя в политической деятельности, вступила в организацию, начала действовать, достигла командного поста, власти, — ей так хотелось помочь восстановлению страны. Она верила в силу дисциплины, в то, что приносит пользу. Она всегда считала, что долг человека жертвовать личным во имя общего блага.
В молодости Матильда чувствовала склонность к коммунизму. Но колебалась, так как при этом была искренне верующей. Позже она встретила Даниэля и перестала интересоваться политикой, для нее начался период духовной смуты и растерянности… И вот теперь ей казалось, что она спасена.
Матильда всегда была некрасивой и трудолюбивой, говорили, что она умна. Семья ее жила очень скромно. Если бы не стипендия, родителям при всех их стараниях никогда не удалось бы оплатить ее учение в университете. Но в ней было что-то утонченное, какая-то врожденная интеллигентность, естественная непринужденность и умение поставить себя, за которыми скрывалась робость. В двадцать семь лет у Матильды не было еще ни одного поклонника. В глубине души она знала, что это для нее не значило бы ничего, если бы женщинам с колыбели не внушали, что их призвание — нравиться мужчинам, в ином случае они живут понапрасну.