Баторий поручил сочинить ответ канцлеру Замойскому, не уступавшему Грозному в красноречии и в искусстве полемики. Тот от имени короля не оставил без опровержения ни одного царского обвинения. И действительно, поскольку акцент московского послания был проставлен на пролитии королем христианской крови, то и самому московскому властелину его краковский корреспондент ставил в вину то же самое. Так, например, на укор царем Батория в том, что при овладении Соколом королевские воины устроили надругательства над телами убитых, что действительно имело место и что польская сторона никогда не отрицала, король отвечал: «Упрекаешь меня терзанием мертвых, а ты мучишь живых. Что хуже?» Не оставил король своим вниманием и генеалогические притязания русского царя, претендующего происходить от цезаря Августа. Тут король напомнил московскому властелину, что совсем недавно его предки пресмыкались и раболепствовали перед ордынскими ханами. Но для Грозного гораздо более болезненным должно было стать напоминание ему не о столь далеком прошлом его фамилии, а о совсем близком: «Хвалишься своим наследственным государством, — писал Баторий, — не завидую тебе, ибо думаю, что лучше достоинством приобрести корону, нежели родиться на троне от Глинской, дочери Сигизмундова предателя». Тут краковский оппонент Грозного нашел для укола русского царя самое его чувствительное место и выбрал для него самый язвительный аргумент. Ведь мать Грозного была дочерью крупного литовского магната, изменившего своему королю и бежавшего потом в Московское государство от неминуемого возмездия. Надо полагать, царь, которому всю жизнь чудились вокруг одни предатели, который считал измену самым тяжким и страшным преступлением, не любил, чтобы ему напоминали, что сам он во втором колене прямой потомок изменника.
От обвинений Грозного король не оставляет камня на камне: «Осуждаешь мое вероломство мнимое, — пишет далее своему московскому адресату Баторий, — ты, сочинитель подложных договоров, изменяемых в смысле обманом и тайным прибавлением слов, угодных единственно твоему безумному властолюбию! Называешь изменниками воевод своих, честных пленников, коих мы должны были отпустить к тебе, ибо они верны отечеству! Берем земли доблестью воинскою и не имеем нужды в услуге твоих мнимых предателей. Где же ты, Бог земли русской, как велишь именовать себя рабам несчастным? Еще не видали мы лица твоего, ни сей крестоносной хоругви, коею хвалишься, ужасая крестами своими не врагов, а только бедных россиян. Жалеешь ли крови христианской?… Для чего ты к нам не приехал со своими войсками, для чего своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты, орел двуглавый, ибо такова твоя печать, прячешься!»
Свое послание польский король заканчивает совершенно неожиданным и необычным для московской внешнеполитической практики приемом: он вдруг вызывает русского царя на поединок: «Назначь время и место; явись на коне, и един сразись со мною единым, да правого увенчает Бог победою!»
Относительно же выдвинутых царем в последний раз территориальных условий надо сказать, что польская сторона отвергла их все. Король не нашел оснований, по которым хоть кто-нибудь из ливонского наследия нужно было оставлять Москве. Баторий не стал даже встречаться с русскими послами и отправил их назад, не удостоив аудиенции. Последнюю грамоту, выдержки из которой тут цитировались, польский король отправил в Москву со своим человеком. Выслушав ее, царь едва слышно произнес: «Мы будем отвечать брату нашему, королю Стефану» и, обращаясь к привезшему грамоту гонцу, в присутствии которого грамота читалась, добавил: «Кланяйся от нас своему государю!»
А государь этот, в то время, как русский царь велел ему кланяться, уже снова шел к русской границе. Был разгар лета 1581 года. Впрочем, границы, как таковой, уже два года не было. Русские крепости, не только пограничные, но и те, что отстояли от границы достаточно вглубь русской земли, были в руках Батория. Не найдя выхода из катастрофического положения в переговорах с врагом и не имея ни мужества, ни сил открыто сразиться с ним, Грозный, хватаясь, подобно утопающему, за соломинку, бросился искать спасения в иностранном посредничестве. Кроме очередного, ставшего уже традиционным, обращения к Германскому императору, Грозный попытался найти содействие у главы католической церкви. С этой целью еще до своего последнего выяснения отношений с Баторием царь отправил с гонцом грамоты в Вену и в Рим.
Из германских земель ответ был настолько же традиционен, насколько традиционно было и само обращение. Вялый, нерешительный, бездеятельный и даже легкомысленный Рудольф отвечал царю невнятно, ссылался на какие-то иные заботы, на отсутствие в его окружении в настоящий момент нужных людей и тому подобное. Впрочем, объяснить такое поведение императора можно какими угодно свойствами его натуры, только не легкомыслием. Безусловно, хозяин венского двора обладал таким свойством, даже в избытке, но не в отказе содействовать московскому царю оно проявилось. Верхом легкомыслия как раз было бы согласиться на предложения кремлевского властелина поучаствовать в его сомнительных военных авантюрах.
Иной была реакция папы Григория XIII.
Нет, блюститель престола Св. Петра не загорелся желанием мобилизации военной помощи Москве, не бросился поднимать своих духовных подданных к походу против Батория. Это и понятно. Католическая Речь Посполитая была ближе Римскому Первосвященнику, нежели православная Русь. Вместо этого папа решил примирить Батория с Грозным, и в этом был его тонкий политический расчет. Дело в том, что тогдашний обладатель престола Св. Петра не страдал политической и религиозной близорукостью. Он хоть и устроил в Риме иллюминацию в честь резни гугенотов во Франции в Варфоломеевскую ночь, но все же признавал пользу от контакта с государями, исповедующими иные направления христианства. Так, например, он видел выгоду от союза с Россией против Турции. Тогда католическая Европа с трудом противостояла против турецкой экспансии, а то и вовсе не могла ей противиться. Османскую империю поддерживали другие мусульманские страны и народы. Григорий XIII из далекого Рима сумел разглядеть в Московском государстве потенциального противника Турции, а следовательно, союзника себе, и в этом смысле ссора Москвы с одним из подвластных в духовном отношении Риму европейских монархов была папе не на руку.
В свою очередь, своим обращением к блюстителю апостольского престола русский царь сам давал немало оснований надеяться на него как на союзника в борьбе против мусульманского Востока. Так в последнем послании к Григорию XIII Грозный писал:
«Мы хотим быть в союзе и согласии с тобою и императором Рудольфом и сражаться вместе против всех мусульманских правителей, с тем, чтобы отныне и далее не проливалось никакой христианской крови, и христианские народы жили в мире, освобожденные от рук мусульман. Мы желаем, чтобы ты, папа Григорий, священник и наставник Римской церкви приказал Стефану Баторию прекратить пролитие христианской крови».
Кроме того, Рим не оставлял мысли объединения христианских церквей под своим патронатом, и в этом направлении были уже видны позитивные для него сдвиги. Церковная уния ступила на русские земли Литвы и за весьма короткое время достаточно там преуспела. Правда, на этом успехи унии и остановились и дальше не пойдут. Но на то время у папы были еще основания надеяться на лучшие перспективы, а для этого нельзя было раздражать главного представителя восточного направления христианства излишним унижением, отвоевывая у него земли.
Не последнюю роль в решении папы стать посредником между Грозным и Баторием сыграл посол императора Рудольфа в Ватикане, некто Кобенцель, ранее бывавший в России, доброхотствующий ей и сумевший настроить римского первосвященника в ее пользу. «Несправедливо считают их (русских — А. Ш.) врагами нашей Веры, — доносил посол в Вену так, что его донесение становилось достоянием папы, — так могло быть прежде: ныне же россияне любят беседовать о Риме; желают его видеть; знают, что в нем страдали и лежат великие мученики христианства, ими еще более, нежели нами уважаемые; знают, лучше многих немцев и французов, святость Лоретты; не усомнились даже вести меня к образу Николая Чудотворца, главной святыне сего народа, слыша, что я древнего закона, а не Лютерова, для них ненавистного».