Для поддержания энергии Юрий Иванович положил свой дневник на стол и почти каждый вечер читал оттуда что-нибудь. Ему нравился Юрий Карышев в каждой черточке, даже в его «безрассудствах», всегда немного благоразумных. И то, что у Карышева был характер, ему нравилось. С какой настойчивостью он добивается своего, поступает в институт, занятия… А с женщинами какая выдержка! Да взять ту же историю с Софьей Томилиной… Разве не характер? И он будет идти неуклонно, и с женщинами у него будет всегда то, что подскажут здравое понятие, благоразумие и честность…
– Вы, однако, хандрите, Юрий Иванович, – сказал ему лениво наблюдательный Александр.
Шел дождик; после обеда, в большой низковатой столовой было совсем темно. Александр сидел в кресле у окна, Карышев, по обыкновению, сильно курил и ходил по комнате. В углу сидела Нелли, как всегда молчаливая, внимательная и праздная. Шатилову третий день нездоровилось, и он почти не выходил от себя.
– Хандрю? – отозвался Карышев. – Невозможно. Погода ужасная. Это влияет, конечно…
– Неужели и на вас влияет? – с усмешкой сказал Александр. – А я думал, что это мы только, с нашими ранними ревматизмами, с развинченными нервами, имеем право плакать вместе с дождем… Ну да все равно. А скажите, кстати, ведь вы, кажется, у Бологовских развлекались? То есть, вернее, у Бологовского? К Серженьке приятель какой-то приезжал? Меня уже Серженька и звать не смеет на свои праздники, а вы, я видел, отправились хандру разгонять. Ну и что ж? De quoi са a l'air?[59]
Карышев остановился на минуту и пожал плечами.
– Ну, знаете, это слишком примитивно. Хотя я не раскаиваюсь, меня вообще Серженька интересует, ведь это – самое молодое поколение… Конечно, тут различие кастовое, и в самой его молодости много старого… Но приглядеться, чтобы знать, не мешало.
– Вы думаете, что примитивность и есть старость? – сказал Александр. – Если в примитивности нет пошлости, – а в настоящей ее никогда нет, – то это единая и постоянная новизна.
– Не знаю, как вам сказать, – в раздумий сказал Карышев. – Возможно и то, что я просто слишком развит для Серженьки и его друга. Да и студенчество, какое оно подчас ни вольное и ни пылкое, не то, что военный мирок. Серженька, вы знаете, из кадетов. И когда к нему приезжают свежеиспеченные офицерики, его бывшие товарищи, он преображается.
– Легко могу себе представить, – небрежно промолвил Александр. – Что у Серженьки хорошо – это его свежая и трезвая любовь к земле, к природе, искреннее отвращение от городской гнили… А приезжает безусый офицерик, уже пошленький от пошленького мира, в котором жил, и выплывают кадетские воспоминания, словечки, жалкенькое удальство, забывается простор луга за рекою, хочется нашему Серженьке в отдельный кабинет трактира, где – как ему и офицерикам кажется – можно быть «ужасно» удалым, молодцеватым и порочным, хочется тесного галстука с подозрительными цветочками… Воображаю, как «франтовато» одет бывает в эти минуты наш Серженька (увы, военной формы у него нету!) и как он, несмотря ни на что, фатально похож на кутящего купчика, савраса без узды.
Карышев засмеялся.
– Вы меня развеселили, – проговорил он. – Очень картинно рисуете. Только краски слишком густы. Насчет купечества – вы правы. Я его всегда очень чувствую. И в Серженьке это есть, к сожалению. Его отношение к деньгам… Но это уж в крови. А что касается удали и легоньких кутежей, то вы чересчур строги. Молодость должна веселиться. В студенчестве, еще в Москве, бывало.
– Это уродливо, – прервал его, поморщившись, Александр. – В данном случае я повторяю слова дяди Андрея Петровича, он совершенно то же самое говорил относительно Серженьки и его приятелей с их забавами. Не проповедь нравственности я читаю, – очень это на меня похоже! Уродливо потому, что мелко и жалко, что, воображая себя в океане порока, они разве что в ванне, что у них выдумки нет, что они далее «всех» нейдут и не хотят идти, довольствуются тем, что мы, мол, молодежь, мы, мол, кутим, – и это очень превосходно. Нет, что-нибудь одно, но не добродетельные пороки маленьких офицеров в отдельных кабинетах с душами совсем не черными, а сероватыми, как несвежие перчатки!..
Александр, пожав плечами, встал с кресла и прошелся по комнате. В густеющих сумерках он еще заметил глаза безмолвной Нелли, устремленные на него, как ему показалось, с сожалением.
– Я с вами глубоко не согласен, – произнес Карышев мягко, точно обращаясь к больному. – Но спорить не буду. Вы знаете, вашей проповеди какого-то невероятного порока я не сочувствую, не сочувствую и не сочувствую! Крайности, на мой взгляд, смешны. Молодежь должна веселиться в меру. А ваше мнение, княжна? – с любезностью обратился он к Нелли.
– Право, не знаю, – сказала она грубовато. – Спросите Софи. Может быть, она скажет что-нибудь новенькое.
– Мне кажется, – возразил Юрий Иванович по-прежнему мягко, – все, сколько нас здесь ни есть, все люди различные, и вряд ли я встречу единомышленницу в Софье Васильевне. У нее свои взгляды и, может быть, тоже слишком крайние.
– Я не вникаю в ее «взгляды», – небрежно сказал Александр. – Мне, в сущности, решительно все равно, что сегодня вторник, когда я наверно знаю, что завтра будет среда. Разница только одна – во вторниках и средах есть что-то непобедимое, несомненное, возвращающееся – а во «взглядах» Софи все фальшиво и, главное, случайно.
– Вы жестоки, – произнес Карышев, который, в сущности, был доволен. – А вы заметили, как изменилось настроение Софьи Васильевны? Ужасно стала раздражительна… Неровность ее характера я приписываю усиленным сценическим занятиям.
Карышев в эту минуту подумал: «А ведь возможно, что она в меня еще влюблена. Я веду себя так, что она поневоле должна быть со мной враждебна. Искрения ли эта враждебность?»
Точно в ответ на его мысли Нелли из своего темного угла произнесла кратко, но беспощадно:
– Она влюблена. Александр пожал плечами.
– Какой вздор, Нелли! Что вам приходит в голову? А если и думаете… то кому дело?
– Почему и не говорить об этом? Мне очень интересно. Дама высоких взглядов, тонкая, изящная, будущая артистка, красноречиво говорящая о какой-то там высшей любви, влюблена… в Серженьку Бологовского! Внутренний союз душ? Не правда ли?
Карышев усмехнулся.
– Княжна, вы молоды! Психология требует жизненной опытности. Софья Васильевна в этого… в этого милого толстяка? Да ведь это ребенок! Остроумно придумано… но в жизни так не бывает.
– Бывает, – с непонятным холодно-злым упорством повторила Нелли. – Это всякому видно, кто присматривается. Софи влюблена в Серженьку.
В комнате совершенно стемнело, говорившие не слышали шороха, и Карышев вздрогнул, услыхав с порога певучий и звонко-веселый голос Софьи.
– Что это вы спорите, господа, – обо мне? Я не подслушивала, Нелли, но слышала, что ты сказала. Ведь это презабавно!
И она рассмеялась почти естественно. Горничная внесла лампу и поставила ее на стол. Когда она вышла, Софья тем же тоном продолжала, усаживаясь в кресло подле стола с какой-то работой:
– Так я влюблена в Серженьку, Нелли, так, кажется, ты сказала?
Нелли нисколько не смутилась и дерзко взглянула на Софью.
– Я сказала, что мне это кажется, – возразила она. – А правда ли это, вам, конечно, лучше знать.
– О! Не хочу скрывать, что люблю вечной, внезапной и неизменной любовью Серженьку Бологовского. Это мой идеал. Красив, – разве нет? Умен, в деле хозяйственном чуть не гениален… От искусства далек, да ведь это дело наживное… Подучить можно…
Софья смеялась. Карышев тоже стал улыбаться, но Нелли и Александр были очень серьезны.
В стекле балконной двери показалось темное пятно.
– Войдите! – крикнула Софья.
Это был сам Серженька Бологовский.
– Ah, le monsieur en question![60] – воскликнула Софья. – Да идите же! Что вы стоите на пороге?