Мало-помалу, сама вдова Винниченко, дама полная и себе на уме, стала весьма доверять Каролине Петровне.
До главных хозяйственных дел она ее не допускала, но мелочи были сданы на ее руки.
И после шести лет совместной жизни вдова Винниченко, равно и ее дочь, смотрели на Каролину Петровну, как на члена семьи.
– Тише! тише! – зашептала Каролина Петровна и замахала руками, увидя своих учениц. – Не хлопайте дверями. Две еще сидят.
Аня была в недоумении, но Лида сейчас же подошла к постели и спросила:
– Эту вынули? Валяли?
– Нет еще. Погоди.
– Что вы делаете! Ведь бок обомнется.
– Погоди, Лидочка. Не спорь. Впрочем, я думаю, теперь пора.
Каролина Петровна подошла к постели и развернула, едва касаясь, то, что было похоже на заснувшего ребенка. Под белыми покровами лежала баба, нежная, воздушная, легкая и мягкая, как пушинка. Каролина Петровна с любовью повернула ее, совсем темное, тело. Корочка была желтоватая, подернутая словно черным кружевом, подпеченая.
Лида положила в ряд две подушки и с серьезностью смотрела, как Каролина Петровна перекатывала с одной на другую остывающий кулич. Ане сначала хотелось смеяться, потом сделалось скучно.
– Ну что, Аничка? – произнесла вполголоса Каролина Петровна, не отрываясь от работы. – Думаете праздниками повеселиться?
– Нет, какое же веселье! Папы дома не будет. А я ведь не выезжаю. У вас буду, вот с Лидой.
– Постойте, погодите. На праздниках еще бал устроим. Еще попляшете.
Аня вспыхнула. Она страстно любила танцевать.
– Как на Рождестве, Каролина Петровна? Да? Вот жаль, Альберта нету!
Альберт был знакомый пажик, приезжавший на Рождество домой.
Аня не могла бы сказать, какого цвета у него волосы, умен он или глуп. Но она жалела о нем, потому что он никогда не уставал танцевать.
– На что нам Альберт! И без него найдем! – возразила Каролина Петровна. – Знаешь, Лидуша, Платон Николаевич приезжает в страстную субботу.
Лида слегка оживилась.
– Надолго? Наконец-то собрался! Мамаша знает?
– Кто это? Кто? – приставала Аня.
– Племянник Каролины Петровны. Он был у нас четыре года тому назад. Вот веселый-то! вечно с ним возня. Ну, я рада.
Баба достаточно остыла и ее поставили на стол.
– А? ну что? Не хороша? – торжествовала Каролина Петровна, обращаясь к Лиде. – Легче ваших, куда!
– Только, может быть, пресна, – скептически заметила Лида.
Ане опять сделалось скучно. Но прибежала косоглазая, противная горничная и объявила, что барин вернулся и обед подан.
Аня поцеловала своего друга, обещала забежать вечерком и медленно пошла через двор, направляясь к большому дому.
III
Отец Ани уже сидел в столовой и ел суп, обмакивая в ложку большие усы с проседью и беспрестанно вытирая их салфеткой, завязанной вокруг горла.
Услыхав шаги дочери, он на минуту вскинул глазами и сейчас же молча продолжал прерванное занятие.
Лакей в пиджаке подал Ане тарелку. Уже смеркалось. Столовая была большая, высокая, мрачная, с камином в углу и с аркой, ведущей в гостиную. На этой арке висела темная, дорогая занавеска. Все было дорого и темно, и никому не нужно. Человек с седыми усами и худенькая девочка были точно затеряны в громадной, холодной комнате, за длинным столом.
Подали второе и третье кушанье.
Лакей, неловко стуча, зажег висячую лампу, так что сладкое ели уже при огне. Потом тот же лакей принес чашечку кофе, сигары и спички. Аня заторопилась встать, – ее обед был кончен.
Отец опять поднял глаза.
– Ммм… Постой-ка, – произнес он не торопясь, глуховатым голосом.
Аня вздрогнула и взглянула на него с пугливым ожиданием.
– Я встретил нынче этого… как его? Федорова. Он просил или жена, что ли… просят они тебя к ним нынче. К детям, кажется.
Аня вдруг вспыхнула.
– Это опять к прокурорше? Не пойду я! Ни за что не пойду! Мне скука, тоска, там девочки совсем маленькие, только глупые гимназисты, все предлагают: «Полеземте, братцы, на крышу!» Папа! не заставляй меня идти! Не могу я идти!
На этот раз отец поглядел с равнодушным изумлением.
– Что ты, матушка? Мне-то какое дело? Пожалуй, и не ходи. Я только сказал. Мне решительно все равно.
Он встал и, немного сгорбившись, задевая каблуками пол, не торопясь вышел из столовой.
Аня осталась одна со своим возмущением, еще взволнованная. И это возмущение, которое ей не дали высказать, теперь превратилось в глухую обиду. Аня хотела бы заплакать, но слезы у нее замерли. Кругом было так тихо, так холодно и мирно.
Она прошла в свою комнату. И ее комната была слишком велика. Мебель поставили старую папашину, когда последний раз обновляли его кабинет. И странно было видеть рядом с узенькой белой кроваткой, с детской этажеркой для книг, учебным столом, где валялся задачник, – тяжелые кресла с высокими спинками, обитые темной кожей.
На столе горела маленькая лампа. Ее зеленый колпак бросал жалкий и горестный свет, точно сквозь бутылочное стекло. Углы оставались во мраке. Аня подошла к столу и бесцельно присела на табуретку. В незавешанных окнах еще светлело небо.
Аня боялась своей комнаты. Боялась не самой комнаты, а того, что сейчас за ее дверью начинался ряд других комнат, пустых, ничьих, очень больших и везде темных. Аня должна бы привыкнуть к постоянному одиночеству и не бояться темноты, как ребенок, но она ее боялась, и каждый вечер, за уроками или без дела, каждую ночь, пока не приходил сон, она испытывала то же неопределенное, тоскливое страдание – страх одиночества рядом с пустыми и темными комнатами. Она хотела завесить дверь туда, но не собралась. Днем она не боялась и даже забывала вечернюю муку.
Теперь она сидела и думала о своей обиде. Бояться было рано. Еще слышались вдали шаги лакея, идущего по коридору.
Лида назвала свою подругу «счастливой». С первых лет жизни Аня помнила себя именно в такой обстановке, в таких условиях. У нее всегда было все, что ей нужно, и она не знала, не умела бы сказать, чего ей недостает. Сначала у нее были няньки, потом гувернантки, которые все часто менялись; в четырнадцать лет отец ей объявил, что лучше взять учителей по часам. Она согласилась, потому что последняя гувернантка была очень стара, капризна и все равно вечно сидела у себя. Учителя тоже менялись, отца часто переводили из города в город. Аня училась, потому что были учителя и она знала, что все в ее лета учатся; но делала это со скукой и равнодушием. Понимала она туго, блестящих способностей у нее не было. Аня могла делать все, что хотела. Она не помнила, чтобы какая-нибудь книга или вообще что-нибудь было ей запрещено. Никто не спрашивал у ней отчета, никто не интересовался ни ее поступками, ни ее успехами в ученьи. Всегда было одно и то же: молчаливые обеды и завтраки против человека с седыми усами, перемена учителей, гувернанток и случайных знакомых, являвшихся по делу, и одинокая комната, полная всем, что только нужно.
Своей матери Аня не помнила. Нигде не было ни одного ее портрета. Отец никогда, ни разу не упомянул о ней. Аня привыкла не думать об этом темном пятне.
Аня привязалась бы к кошке, к собаке, если б они у нее были. Она готова была любить каждую горничную. Но горничные попадались такие противные. Как странно, как ново показалось ей иметь друга! Лида спрашивала у нее, что она делала, что она думала, и рассказывала ей про себя.
Знакомые Лиды тоже казались ей какими-то особенными, милыми. Когда у Лиды, по инициативе Каролины Петровны, затевались танцы – Аня была наверху блаженства от нового удовольствия. Сравнительно с Лидой – Аня была девочка; она даже не читала ни одного романа: в отцовской библиотеке их не случилось, да и вообще Аня была не охотница до книг. Лида находила Аню некрасивой. Она была худа, суха, со впалой грудью и длинными кистями рук, черна и порывиста. Матовые волосы, совсем черные, не лежали гладко, как Аня их ни причесывала. Большой рот, белые, немного редкие, острые зубы, нос слишком короткий и порой блестящие, порой тусклые, продолговатые, странные глаза – все это делало ее не хорошенькой. Но в ней было непонятное, заразительное беспокойство, не то веселость, не то нервность, заставлявшая обращать на нее внимание. Иным казалось, что это волчонок, который родился среди людей и еще не знает, что есть лес. Маленькие дети, племянницы Лидиной матери, девочки лет восьми, десяти, сторонились от Ани, боялись ее – и вместе с тем непобедимо и тайно обожали ее. Она этого не подозревала. Улыбаясь, она делалась сама похожа на десятилетнюю девочку, не добрую, но неотразимо милую.