Он долго смотрел, наконец, пробурчал:
– Ида.
Ида обомлела. Она была уверена, что теперь уж Костя не оставит ее в покое; и что впереди – неизвестно: может, щипки, а может, и хуже.
Однако, она ответила тонким от волнения голосом:
– Was wollen Sie doch, Herr Kosstia?
– Послушайте, где те люди, которые еще не родились, не знаете ли вы? – сказал Костя сурово.
Он старался также придать некоторую небрежность своему голосу, чтоб Ида не вообразила, что он таких пустяков не знает. Так себе он спрашивает, просто.
Ида с минуту глядела на него в величайшем удивлении. Она подозревала, не начало ли это Костиных издевок.
– Ну, что же? Вы не знаете?
– Вы меня спрашиваете, Kosstia, о душах человек, имеющих родиться?
– Ну, да, – произнес Костя нетерпеливо. – Знаете вы или нет?
Ида заторопилась, покраснела от испуга, однако сказала:
– Такие души человеческие находятся на небе, в виде ангелов.
Костя помолчал.
– Это наверное? – спросил он, наконец, строго и серьезно.
– Да, наверное. В священном писании так говорится.
Ида не помнила решительно, говорилось ли об этом предмете в священном писании, но видела, что Костя требует определенных ответов, и сочла за лучшее хоть выдумать, да его не сердить.
Костя удовлетворился и опять стал смотреть в свой угол и обсуждать дела.
«Что ж? И прекрасно! И был бы я на небе в виде ангела. Чего ж мне еще нужно? Мне бы, может, гораздо лучше теперь было. Наверное, даже лучше. Так зачем я обязан папы и мамы слушаться, а они могут меня оскорблять?»
Маленькое сердце Кости так и застучало, когда он вспомнил об оскорблении. Никто ему никогда не говорил таких слов: «Высеку!» Этого даже и Володе Житкову не говорили. Впрочем, Володя умнее: он постоянно «мальчика играет». Его и любят все.
«А я-то дурак! – думал Костя. – И зачем я стал перед нйми серьезно? Разве с ними, с большими, можно серьезно? Разве они нас могут понять? Они только между собою кое-как…»
Костя плохо спал эту ночь. Его преследовала мысль, чем бы «удружить» маме? Он придумывал много, но все не годилось. Разбить вазы и весь фарфор в будуаре? Опять будет история, на него станут кричать, а папа даст денег и выпишут новый фарфор из Москвы. Платье залить чернилами? То же самое. Осрамить ее? Сказать офицерам, что у нее коса привязная? Да ведь у нее не привязная. Она распустит волосы и стыдно будет не ей, а Косте.
Положительно ничего нельзя выдумать. Костя впал было в отчаяние, но не надолго. Он знал, что унывают лишь слабые. И он поклялся себе, даже ножом на руке знак сделал, хотя больно было, что он отомстит, – нельзя этому так остаться.
А мама между тем совершенно забыла о сцене перед пикником. В Косте она не заметила никакой перемены, да и сам Костя старался быть как прежде, чтобы никто из больших не догадался о его намерении.
IV
Кузины уехали. Наступил великий пост. Балы и пикники поутихли. Офицеры являлись, но по одному, по два, не больше. Мама ходила в темных платьях, часто говорила, что у нее болит голова, и приказывала Поле зажигать в маленькой гостиной только одну лампу с красным абажуром.
Косте было нечего делать. Его старая учительница арифметики заболела и не ходила уже целые две недели. Костя слонялся из угла в угол, потому что перечитал все мамины романы, которые были, перечитал и те, что лежали на этажерке, и те, что валялись на рояле.
В папин кабинет он не имел привычки заглядывать, не ходил туда даже и теперь, когда папа уехал «на сессию» в другой город и не вернется раньше Страстной недели.
Особенно скучно было по вечерам.
Ида клюет носом у стола за своим вязаньем. Свечка, вставленная в высокую жестяную банку от леденцов (для детской хорош и такой подсвечник) горит узким пламенем, которое временами мучительно трясется, и копоть идет к потолку; в углу ненужные игрушки и детские книги, на которые Костя уже два года тому назад смотрел с презрением. Делать нечего, совсем нечего… И еще две мысли мучают: московский пансион после Пасхи (это было решено) и… вечная злая забота: как отомстить?
Пансион Косте представлялся тюрьмой. Ну, да он себя покажет. Пусть выключают. И все-таки… положим, тюрьма, а здесь-то? Ведь какая скука!
Вдруг Костя вспомнил, что в маленькой гостиной, высоко на этажерке, он заметил днем какую-то новую книжку. Кажется, маме принесли вчера. И если мама не читает, – а она верно не читает, у нее гости, – так эту книжку можно взять.
Костя немедленно слез со стола, на который взобрался, чтобы показать презрение Иде и мешать ей работать, и отправился в путь.
Детская была самая дальняя комната в квартире и выходила на двор, а парадные комнаты – все на улицу. Маленькая гостиная была недалеко от кабинета и, чтобы попасть в нее, приходилось пройти через весь ряд парадных комнат.
Костя храбро вступил в столовую, хотя он боялся немного темноты, а в столовой не было огня; миновал большую гостиную, залу; увидел на другом конце залы светлое пятно – освещенную дверь маленькой гостиной – и мерными шагами, не спеша (этим он доказывал себе, что не боится), направился туда.
У мамы были какие-то офицеры, Костя это знал; но теперь они, эти офицеры, когда нет больших вечеров, ужинов, стали претихие: не кричат, на рояле не играют. Кажется, Костя слышал голос Далай-Лобачевского. Самый противный, самый ненавистный из всех офицеров. Косте иногда хотелось броситься на него, когда он сидит, вцепиться в его щеки, чтобы видеть его зубы близко, одни зубы, и кричать, кричать пронзительно, без конца кричать, изо всех сил…
Что случилось бы дальше, Костя не знал, но дальше уж все равно, что…
В маленькой гостиной горела большая лампа с темно-красным абажуром и было так тихо, что Косте показалось, будто там никого нет.
Но скоро он различил направо, на покатой кушетке маму, которая полулежала; на коленях, на ковре, стоял Далай-Лобачевский (Костя сразу узнал его спину) и обнимал маму за талию. Мама обеими руками держала голову Далай-Лобачевского и крепко и редко целовала его, медленно отрывая губы и отстраняясь немного каждый раз, точно желая взглянуть ему в глаза.
Костя остановился в дверях и смотрел весьма равнодушно и спокойно, без всяких неожиданных мыслей. Его бы могло удивить, если бы мама прыгала с Далай-Лобачевским через веревочку или если б Далай-Лобачевский нарядился в женское платье. Но как люди целуются, и маленькие с большими, и большие между собою, он видел много раз и ничего в этом зрелище не находил ни интересного, ни замечательного.
Он мирно отправился к стулу с высокою спинкой, чтобы принести его к этажерке. Книга лежала на самом верху и он мог достать ее только со стула.
Далай-Лобачевский вскочил так быстро, что сдвинул ковер, и лампа на столе дрогнула. Мама не шевельнулась и смотрела на Костю широкими от ужаса глазами. Через несколько секунд она быстро встала и сделала несколько шагов по ковру.
– Ты здесь? – сказала она тихим, точно чужим голосом. – Да как же ты смеешь, как ты…
Но, видя, что лицо Кости из равнодушного делалось все более и более удивленным, она остановилась и вдруг прибавила, вся изменившись, улыбаясь и сделавшись хорошенькою и ласковою:
– Ты к нам посидеть пришел, мальчик? Соскучился по маме? Ну, садись, садись…
– Да нет, – сказал Костя, – я за книгой пришел. Я видел тут на этажерке…
Но он не взбирался на стул, хотя уже приставил его к этажерке, а глядел на маму и не мог сам понять своих мыслей. Как будто и нет ничего, а как будто и странно. Что это она такая вдруг?
Косте приходилось все больше и больше удивляться. Мама не пустила его в детскую, несколько раз поцеловала, усадила рядом с собой на кушетку. Далай-Лобачевский тоже был очень внимателен к Косте.
Потом они все вместе пили чай, ели обсахаренные каштаны и много смеялись. Костя тоже смеялся и ел каштаны, но внутри ему было нехорошо, точно он чего-то не понимал и не знал, что не понимает.
Мама говорила о Косте при нем же Далай-Лобачевскому. Между прочим, она сказала: