изготовления Натальи Алексеевны и связкой гусиных полотков* он
предстал пред охотским комендантом Готлибом Ивановичем Кохом. (*
Копченая гусятина.)
Возвышенной и чувствительной душой обладал асессор Кох. Когда
Григорий Иванович распахнул дверь, Кох, зажмурив глаза и истаивая от
умиления, извлекал из своей простуженной флейты какую-то тягучую
немецкую мелодию. Возвышенность чувств и игра на флейте придавали, как
сам об этом думал Кох, еще больший вес и значение его собственной
асессорской персоне.
Шелихов, прекрасно разбираясь в людях, постарался рассказами о
петербургских встречах и алмазной медалью-портретом, пожалованной
царицей, внушить асессору Коху достаточно высокое мнение о своих
"связях и знакомствах", да и за административные услуги коменданта
мореход, как человек практический и искушенный, платил щедро и
вовремя.
- Ах, как я рад, как я рад! Чем могу служить, почтенный Григорий
Иванович? - проговорил и, отбросив флейту, вышел из-за стола охотский
"бог".
- Облава надобна, чалдонов моих собрать... Ну и выпить по этому
случаю за твой успех, господин комендант! - без обиняков ответил
Шелихов и, разливая в оловянные кружки густую облепиху, напомнил: - На
небе бог, а в Охотске...
- ...Кох! - самодовольно подсказал Готлиб Иванович.
Шелихов засмеялся:
- Это известно уже и в Петербурге, слыхивал и там, говорят:
"Кох!.." Но облаву умно надо устроить, днем и токмо в дождь, когда все
под крышу залезут, и чтобы казаки не кучей, а по два, по три в кабак
заходили, и на улице расстановить и хватать, кто побежит, да в
комендантское гнать, а здесь уж мы разберемся...
Самой большой гнусностью охотской жизни мореход считал асессора
Коха, но в создавшемся положении только с помощью Коха можно было
снарядить корабли. Охотские старожилы и собиравшаяся сюда к открытию
навигации беглая вольница - люди с царских каторжных рудников Акатуя и
Нерчинска, нередко и из глубин центральной России, изуродованные
звериным бесправием, жестокостью и произволом властей, задавленные
горем и нищетой, все эти люди, естественно, не могли видеть в мореходе
ничего, кроме удачливого купца и промышленника, сорвать с которого не
грех, а обмануть - заслуга. В свою очередь, горячий и порывистый, не
искушенный раздумьем над первопричинами, разъедающими человеческую
душу, Шелихов часто шел по линии наименьшего сопротивления и пытался
либо силой денег, либо принуждением заставить во всем изверившихся и
отчаявшихся людей служить его Славороссии - стране, где все будет не
похоже на жизнь в Охотске, в Сибири, в России.
3
Охотскую кабатчицу звали в народе Растопырихой, настоящего ее
имени, кажется, так никто и не знал. Эта Растопыриха, огромная баба,
весом в мелкую якутскую корову, славилась тем, что выходила один на
один и вышибала дух из самых отчаянных каторжников, загулявших или не
заплативших ей за выпитое.
Необъятные грудь, спина и бока Растопырихи, как шепотом
пересказывали очевидцы ее оголений по пьяному делу, носили
бесчисленные следы ножа, шипов кистеня и стекла бутылок.
Заведение Растопырихи звали "мухоловкой".
- Ко мне люди, как мухи на мед, идут, и бог с ними, пущай идут,
ежели я сладкая! - басом, мрачно и безулыбчиво шутила Растопыриха.
Зарезанных в "мухоловке" людей всегда находили далеко от
заведения Растопырихи, под стеной, а то и в сенях чьей-нибудь избы.
Следствия по таким находкам являлись немалой статьей дохода асессора
Коха. Делилась с ним Растопыриха и питейным доходом, покупая
контрабандный ром и русскую сивуху из казенной магазеи, делилась и
платой за укрытие у себя "несчастненьких", за которыми числились
громкие дела.
- Ежели на улице возьмут, я не в ответе, а у меня живи, как в
скиту за угодниками! - говаривала Растопыриха, принимая от
постояльцев, избегавших встречи с представителями власти, золотой
песок и самородки. И "мухоловка" ее среди сотни жил Охотска считалась
самым спокойным и развлекательным приютом - и выпить можно без опаски
и в карты поиграть, и в зернь, и в юлку...
Вторые сутки лил обложной дождь. Все живое забилось под крыши. В
чаду черкасского табака и сибирской спирающей дыхание махорки, за
несколькими столами обширной горницы в избе Растопырихи, елозя ногами
по скользкому от грязи полу, сидело десятка три варнаков в самом
фантастическом тряпье, в азямах, рваных кафтанах, полушубках на голом
теле, в женских летниках и чуть ли не в юбках вместо портов.
Играли в юлку Распиленные говяжьи кости, с выбитыми на них и
зачерненными точками, прыгали по столу.
- Чеква,* - разочарованно считает бросивший. (* Четыре.)
- Мой, верх - петушки!* - отвечает партнер и впивается взглядом в
третьего. (* Пять.)
- Лебеди,* все мое, - равнодушно говорит третий, откинув кости, и
сгребает к себе ставку - три щепоти отмеренного наперстком золотого
песку. - Подай, матка, шляхетной компании по шкалику, Иероним
Залесницкий угощает! - сказал Иероним, опуская собранный песок в
карман очутившейся около него Растопырихи. - Нет, панове, - продолжал
он с форсом, - юлка не шляхетная игра, без умствования... Давайте в
чалдонках** фортуны шукать... Вот они, акатуйской работы! Гляди, очки
какие: червоные, кровью из становой жилы наведены, чорни - сажей на
крови... Эх, кто же против меня в три листика с фалкой да с бардадымом
сядет? Только пенензы на кон! (* Девять. ** Игральные карты.)
Противник нашелся. Уселись и сосредоточенно принялись ловить
бардадыма, поливая друг друга изощренной руганью, в которой форсистый
поляк никак не уступал первенства бойкому ярославцу.
- Тьфу! - сплюнул молодой, высокий, косая сажень в плечах,
чернобородый мужик и отошел от ругающихся игроков.
- Ты, Стенюшка, не форси, - смеясь отозвался один из храпов. - Не
форси и не плюйся. Ты, если хочешь, лучше спой нам али сказку
расскажи... С охотой послухаем...
Чернобородый мельком оглядел присутствующих, остановился на
круге, сомкнувшемся вокруг играющих в карты, тряхнул копной черных
кудрей, но послушно сел, подумал мгновение и сказал:
- Про Максима про Зализняка спою, которую он сам сложил.
- Добрий вечiр тобi, зелена дiброво!
Переночуй хоч нiченьку мене молодого!
- Не переночую, бо славоньку чую
Про твою, козаченьку, голову буйную.
- Добрий вечiр тобi, ти, темний байраче!
Переночуй хоч нiченьку та волю козачу!
Голос певца, густой и мягкий, - а пел чернобородый необыкновенно
хорошо и свободно, - прозвучал горькой обидой и вызовом судьбе. Пел он
на украинско-русском народном языке, равно понятном украинцу и
русскому.
Для русского человека ничего нет доходчивее хорошей песни, да еще
спетой ладно и с душой. Варнаки замолкли, даже картежники на время
забыли про карты и обернулись к певцу, когда он среди необычной для
"мухоловки" тишины закончил песню горькой и недоуменной, но столь
понятной для его слушателей жалобой:
- Не переночую, бо жаль менi буде,
Щось у лузi сизий голуб жалiбненько гуде.
Эта песня про Зализняка, сложенная, по преданию, самим
Зализняком, грозным народным карателем украинских и польских панов,
лет тридцать назад сосланным после ликвидации Колиивщины в сибирские
рудники под Нерчинск и счастливо ушедшим из них на родину - в далекую
Украину, нашла живой отклик среди сибирских варнаков. Каждый из них
лелеял в этой песне свою мечту о воле, о свободе.