Далеко разносятся по московским улицам стройные звуки духового оркестра, играющего на кругу одного из бульваров. И музыка эта является венчающим дополнением и к удивительной солнечной погоде, и к плавающему в воздухе благоуханию растений, и к ярким, праздничным -- по случаю воскресенья -- нарядам гуляющей публики, и, главное, к отрадному сознанию каждым москвичом своей незанятости сегодня.
Как и всякая подлинная красота, музыка глубоко проникает каждому в душу, будит, волнует, обещает иные миры, настойчиво твердит о чем-то более важном, более высоком, чем повседневные, хотя бы и московские будни...
И гуляющих на бульварах великое множество.
Они идут главными аллеями, идут по-праздничному, не спеша, двумя встречными течениями: одни только еще к музыке, другие уже оттуда. И впечатление от всей этой густой, поблескивающей на солнце, медленно движущейся человеческой массы такое, как будто повыползли из темных нор на солнечный припек слепые, тыкающие друг друга мордами детеныши -- детеныши какой-то мудрой, расположившейся в сторонке матери...
И замечательное явление! Куда ни взглянешь -- на тех ли, что движутся лавой по продольным дорожкам, или на тех, что без конца колесят вокруг какой-нибудь одной облюбованной клумбы, или наконец на тех, что уютно устроились на глубоких садовых диванах, -- всюду наблюдаешь одно и то же: парочки, парочки, парочки. И видишь ли при этом совершенно дряхлых старцев, или совсем юнцов, почти детей, -- картина остается неизменной: он и она, он и она, он и она. И, как никогда и нигде, в этот день на московских бульварах вдруг с небывалой остротой начинаешь постигать и радостный и страшный смысл человеческой жизни, неотразимый закон земного людского бытия...
Тем резче бросается в глаза на фоне этого сплошного царства парочек слоняющаяся в полном одиночестве приметная фигура писателя Никиты Шибалина. И тем неестественнее и тем трагичнее рисуется каждому судьба этого необычного человека, -- возможно, единственного во всей Москве -- вышедшего в этот день на бульвары не гулять, а с исключительно важной мыслью: допонять до конца, сломить и подчинить своему творческому влиянию, своей новой социальной идее устаревший любовный быт человеческих масс, населяющих как СССР, так и всю земную планету.
И сидит ли Шибалин на скамейке, шагает ли взад-вперед по аллеям, кружит ли по кругу, -- всюду с одинаковым вниманием, с одинаковым упорством прощупывает он глазами всю проплывающую возле него публику, нескончаемое шествие охваченных любовью парочек...
II
Вот одна такая парочка, юнец и юница, оба прекрасные своей благоухающей юностью. Завидев издали освободившееся местечко, они с веселым смехом бегут по дорожке и со всего разбега падают на скамейку, на другом конце которой восседает в сосредоточенном раздумье Никита Шибалин.
Даже как следует не отдышавшись, юнцы тотчас же заводят между собой разговор, со стороны похожий на весеннее щебетание молоденьких пташек.
-- Ляличка, ты очень любишь меня?
-- Витичка, и ты еще спрашиваешь? Очень! Очень люблю! Просто ужас, как люблю!
-- Почему же ты так мало говоришь мне об этом?
-- Ма-ло?
-- Конечно, мало! Лялик, сиди и повторяй сейчас слово "люблю" десять раз, а я закрою глаза, чтобы ничего не мешало, и буду слушать.
Откидывает голову назад, на спинку скамьи, плотно закрывает глаза, сидит и слушает с блаженной улыбкой, разливающейся на нежном шелковистом лице.
-- Только, смотри, не торопись, -- озабоченно произносит он вверх уже с закрытыми, незрячими глазами. -- Растягивай каждое слово как можно длиннее.
-- Хорошо, хорошо, -- смеется довольным смехом Ляля.
Она усаживается смирно, устремляет лучисто-восхищенные глаза прямо перед собой в пространство, легонько покачивается корпусом взад и вперед и ласково повторяет, точно баюкает ребенка:
-- Люблю, люблю...
Но вскоре сбивается со счета, строит наивно-виноватую девичью рожицу, умолкает...
-- Чего же ты остановилась? -- раскрыв удивленные глаза, кричит ей Витя, после каждого ее слова загибавший на руке по пальцу. -- Ты только семь раз повторила, за тобой еще целых три раза! Продолжай! Только повторяй еще медленнее! Тяни по слогам!
И он опять откидывается на спинку скамьи, закрывает глаза.
А Ляля, чтобы снова не просчитаться, напряженно глядит перед собой в песок дорожки и по-кукушечьи поет:
-- Люб-люуу... Люб-люуу... Люб-люуу...
-- Ну, теперь ты доволен? -- пробуждает она его от волшебного сна.
Витя неохотно раскрывает глаза, окидывает взглядом вокруг -- не заметит ли кто -- и, вместо ответа, порывисто целует ее:
-- Лялик!.. Дорогой!.. Золотой!..
Потом, после того как освобождает ее из объятий:
-- Лялик, знаешь, что я придумал? Чтобы мы с тобой могли объясняться в любви, где угодно, когда угодно и при ком угодно, давай сделаем так. Слово "люблю" состоит из пяти букв, и, вместо того чтобы каждый раз произносить вслух это слово, мы можем просто показывать друг другу пять пальцев. Ну, что я тебе говорю? Читай!
Показывает ей пять пальцев. Ляля глядит, счастливо жмурится, читает:
-- Люб-лю.
Потом сама показывает ему пять пальцев:
-- А я что тебе говорю? Витя:
-- Люб-лю.
И оба заливаются детским заразительным хохотом, хлопают в ладоши, болтают под скамьей ногами, оживленно щебечут...
-- Как хорошо ты придумал, Витик! -- повторяет Ляля с упоением. -- Как хорошо! Теперь, по крайней мере, мы можем никого не бояться: ни пап, ни мам, ни вообще!
Витя с лицом, осененным новой идеей, вдруг вскакивает со скамьи, делает жест и горячо предлагает:
-- Ляля! Давай пойдем сейчас нарочно в самое людное место, к самой музыке и будем там вот так при всех объясняться!
Ляля отвечает ему пронзительным торжествующим визгом, и оба они вприпрыжку несутся в глубину бульвара, показывают друг другу на ходу пять пальцев, разливисто хохочут.
А плывущие им навстречу звуки далекого оркестра поднимают их еще выше, еще сильнее заставляют надеяться, еще горячее верить.
Счастливая парочка давно исчезает из вида, а с лица Шибалина все еще не сходит улыбка мудрого умиления...
III
Вузовец и вузовка, взявшись под руки и по дружески сомкнувшись плечами -- он правым, она левым, -- долго кружат перед глазами Шибалина все на одном и том же месте, вокруг клумбы с жиденьким фонтанчиком.
Вузовец, высокий, худой, не по летам серьезный, почти угрюмый, одетый в поношенную смесь, с пачкой книжек под мышкой.
-- Любви нет. Есть половое влечение.
Вузовка, низенькая пышка, с пылающими щеками, очевидно, разгоряченными предыдущей беседой:
-- Значит, по-твоему, в отношениях мужа и жены все сводится к голой физиологии?,
-- Не по-моему, а по-научному. Пролетарская наука рассеяла мистический туман, которым буржуазные классы окружали простой физический акт.
-- А поэты? А романисты? -- звучит тревогой девичий голос вузовки. -- Неужели и они тоже идут насмарку со своими мировыми произведениями, посвященными любви?
-- Пусть будут прокляты твои поэты и романисты! -- отбивает безжалостные слова вузовец. -- Пусть будут прокляты поэты и романисты, в течение долгих веков затемнявшие сознание человеческих масс, воспевавшие как что-то высшее несуществующую любовь! Сколько человеческих жизней они исковеркали, сколько поколений молодежи сбили с правильного пути! Я и сам одно время мучался их "любовью", тоже вздыхал на луну, слушал соловьев, декламировал чувствительные стишки, тратил даром юные силы! Раз даже хотел стреляться из-за ихней "безнадежной -- ха-ха-ха -- любви!" Чахотку тоже, наверное, схватил по их милости...