Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Потащили меня вверх по темной лесенке на подволоку и внесли в избу. В избе одно окошко. Через всю избу труба железная. В окно Волги не видно По стеклу капли ползут… Бабушек нет…

— К бабушкам хочу. Хочу к бабушкам… В слезах, видно, и уснул я.

Нет, не обманули. Представить себе не мог, а мужик с усами оказался-таки моим отцом.

Все присматривался к нему, все прислушивался, как он с матерью разговаривает, чтоб не ошибиться, а потом сразу и понял: конечно, это он — Сережа.

Произошло это так.

Открываю глаза; хотел заплакать и вижу — надо мной склонилось лицо с усами и голосом знакомым называет — и сыночек, и ненаглядный мой…

Я и спрашиваю его:

— А ты кто? Ты разве Сережа?

Схватил он меня на руки с постели и закружился со мной по комнате. Тут я и вспомнил: избушку у бабушек и круженье меня на отцовских руках: так только он — Сережа — умеет. Я радовался, заливался смехом от щекотки усами отца.

Глава десятая

ОХТА — ПУСТАЯ УЛИЦА

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн.
Пушкин

Между Невой и невылазными карельскими болотами тянется узкая полоса возвышенности, стрелкой добегающая до Ладожского озера.

На отрезке этой полосы в полторы улицы шириной уселась Охта — лицом к лицу с растреллиевскими ажурами Смольного.

Попасть на Охту можно или сухопутьем через Выборгскую сторону, делая огромный крюк, или от Смольного на перевозе, либо на ялике.

Зимой легче всего — по льду, прямиком, дорога простая. С постройкой моста Петра Великого путь на Охту стал еще удобнее, но и то: Охта, это там где-то, полдня потеряешь, чтоб до нее добраться. Да и сама Охта, что это такое как местожительство: деревня — не деревня, посад — не посад, — ублюдок какой-то среди раскинувшихся дворцов и садов Петербурга.

Но самовоображения у этой Охты хоть отбавляй.

— Что нам, изволите видеть, Петербург, мы и до него существовали. Подревнее мы будем — Охта Орешку ровесница — вот как. А Санкт, этот самый, Петербург сбоку припека выскочил, да-с! — скажет любой старожил Охты.

— Доков, каналов венецейских понаделали, сухопутное Адмиралтейство одно чего стоит. Видите ли, со шведами очень торговать захотелось, Европе пыль пустить, а поищи-ка вот шведа да Европу по болотам… Жизни мужичьей что в камнях замуровано… Ну, и приспичили народ русский к кошке под хвост.

— Да уж имя одно чего стоит, — тьфу, прости, Господи!

Охтинцы считали себя новгородскими выходцами и первыми страдниками за места эти, а уж-де на готовенькое любому Петру, хоть и не великому, сесть легче…

Но одно дело иметь предками новгородскую вольницу, а другое попасть на иждивение к огромному, пусть даже несуразному, городу в девятнадцатом веке.

Охтинцы жили городом, и жили они недурно, благодаря скромным своим потребностям, но надо сказать — и город жил ими, и в него вносила Охта свое творческое влияние. Застрельщиками в этом направлении были почтенные салопницы, они управляли слухами и сплетнями, вдоль и поперек пересекающими вражеский лагерь. Они направляли судьбы брачущихся, и они были в курсе дела денежного и морального по отношению к женскому и мужскому полу, имеющим возможность врачеваться. Они в корень разили неприятеля.

Вторыми по… по политическому, что ль, значению были «чиновники с Охты».

Снаружи такой чиновник как бы ничего из себя не представляет: отрепанный, с потертым бархатным околышком, да и служит так себе, где-то по сиротскому ведомству, а что он из этих сирот выделывает — министру другому голову сломать, а не сделать. И уж будьте покойны, для Санкт-Петербурга он с сироты последнего креста не снимет.

Эти же чиновники выступали старателями, посредниками в случае какой-либо тяжбы с городом — тогда они становились героями дня, на них, на проходящих по улице, указывали детям в назиданье.

Кроме этих групп, играющих застрелыцицкую роль, остальные охтинцы занимались молочным хозяйством, куроводством, мелким ремесленничеством и швейным делом. Столяры и швеи были славою Охты. И справедливость требует отметить: у охтинцев был свой стиль.

Из нагроможденного товара, и бельевого, и мебельного, в Александровском и Апраксином рынке покупатель сразу отличал их работы: особенный резной завиточек на мебели, подборочка какая-нибудь на лифчике или особый ужимчик на талии платья — и вещи выдавали себя и назывались «охтинским шиком».

И если бы молоко не изменило собственному вкусу, наверное, и в него охтинки пустили бы особенную отметку.

Упитанные, опрятные были коровы на Охте. Паслись они пастухом в высокой шапке с длинной свирелью через плечо.

Вечером, к пригону стада, потянемся мы, бывало, мал мала меньше на длинную улицу пастуха встречать. Пастух — юноша, нежный, как девушка, каждому даст подудеть на свирели — от маленьких до постарше.

И коровам, и нам, и родителям — всем приятно от нашего дуденья: вечер, отдых; пережили денек охтинцы…

Пустая улица, на которой находился деревянный, покачнувшийся от старости дом с нашим мезонинчиком, мало отличалась от хлыновских улиц. Редкие домишки чередовались пустырями. Сама она в летнее время от непроезда была заросшая травой, с поросятами и свиньями на ее зарослях. Осенью в непролазную грязь спасали пешеходные мостки, проложенные вдоль порядка.

Улица сбегала к Неве, на другой стороне которой фантастически громоздились здания с дымами и шумами.

В другую, противоположную от Невы сторону Пустая улица, будучи длиною в один квартал, упиралась в длинную, с одними заборами и пустырями, улицу. За ней овраги, пустыри, а край света для меня там, у речки, где мать полощет белье и купается летними сумерками в густой, черной воде. И я удивляюсь ее бесстрашию и умению владеть волнами, а мать блестит обнаженным телом и плавает…

Свернув по длинной улице, дойдешь до казарм. Дом вдовы Задединой помещался посредине порядка, к нам наверх вела чердачная лестница. Пройдя темное пространство чердака, попадали в нашу комнатку с одним окном и с железной печуркой для варки пищи и для обогревания комнаты. Здесь провел я два года моего перзого петербургского периода. Изредка за это время переправлялись мы на ялике в город.

Помню столбы, на столбах дома. Лошади прыгают, а не двигаются, их держат голые люди.

Одна лошадь задрала ноги кверху, вскочила на каменную гору. На ней человек в халате сидит, руками машет — тоже ке живой, — а у горы каменной стоит живой, с белой бородой, в белых штанах и в высоченной шапке, с ружьем стоит, следит, верно, чтоб не упрыгнула с горы лошадь…

Но что действительно замечательно в городе — это цветные шары, они кучей летают над головами. Один такой шар у меня в руках. Я держу его за нитку. Прохожие сторонятся, ахают на мое чудо…

С шариком в руках сажают меня в дом на колесах. Динь, динь — звенит дом и едет. На крылечке хозяин, видно, стоит — темный весь, а на груди у него огонек светит. Слежу за огоньком, который ходит вместе с хозяином. Странно и очень интересно и… засыпаю на руках отца.

Врезалось мне в память еще одно ощущение.

Ввела меня мать в огромный дом — может быть, это был Исаакиевский собор — и меня странно поразило ощущение масштабности, соотношение меня маленького с огромностью кубатуры здания. Трудно передать сущность этого пространственного ощущения, но оно не повторялось потом в жизни, и я знаю, что я его искал потом, оно меня толкало всю жизнь на поиски соотношений форм, могущих воспроизвести такое ощущение планетарного порядка.

Позднее в величайших романо-готических произведениях я пытался почувствовать его, но ни в Айя-Софии, ни в Миланском соборе, ни в римском соборе Петра, ни в Вестминстере Лондона, нигде это соотношение моего масштаба с грандиозностью архитектуры не повторялось.

Мне уже начинала казаться случайностью эта моя младенческая памятка, но в 1906 году во Флоренции, зарывшись с головой в творчество Леонардо да Винчи, я напал на его проект — рисунок «эспланады — темпля в пустыне», и я взбудоражился от того совпадения моей памятки с этим произведением. Леонардо осуществил в этом рисунке, может быть, свою детскую памятку. Значит, мерещившийся мне этот космический масштаб произведения искусства возможен.

20
{"b":"265131","o":1}