Похвала «серп в серп» означала считавшееся «родительским», то есть классическим перпендикулярное положение двух дуг: жнеца и серпа. От этих дуг, как уверяли старики, пошла и горбатость русская.
В «дружбу» бралась и молодежь на «полсилы» и даже на «четверть силы». Иногда работник послабее брал себе такого помощника и включал его в себя, то есть они вдвоем считались одной силой.
Аненка шла жать на полсилы, в чем ей завидовали подруги-девушки.
— Это была моя последняя девичья волюшка, — рассказывала мать. — Но зато и надышалась я ей досыта за это жнитво. Воздух степной, медовый… Народу со всего света, казалось, набралось — мордва, чуваши, татары — на всех языках говор. Песни ночью по степи раскинутся, словно навзрыд вся земля застонет. Костры, как пожары по степи… А зори какие! Нет, уж таких зорь не увижу больше…
— Почему? — спрашиваю.
— А ты бы как думал. — молодость моя вернется? Глаза прояснятся? Оттого так и виделось, что молода была. Жизнь-то передо мной скатертью развертывалась, а теперь она на салфеточке — тут вся…
Глава четвертая
ЛИНИИ СОШЛИСЬ
Хорошее в том году выпало лето. Жара и дожди прошли вовремя. Сбор хлеба и молотьба были удачными. Да и вести с войны были благоприятны, победоносные. Каждая семья, у которой кто-либо из родни участвовал на войне, была уверена, что вот их парень собственноручно и побеждает врагов лютых и уже, конечно, живым да еще с медалью вернется домой.
К осени появилась первая партия пленных турок. Толпами бросились хлыновцы к тюремному замку на Острожную улицу, чтоб полюбоваться на порабощенного врага, и тут хлыновцев постигло разочарование: никакой перед ними лютости, в цепи и кандалы закованной, не оказалось. Сидят на тюремном дворе самые что ни на есть простые люди, мужики, как и наши, лопочут только по-ихнему да фески у которых на головах, а сами оборванные и измученные за дорогу. Начались соболезнования: вот, мол, и наши парни где-то там, в Туркии, так же мучаются, и понесли хлыновцы врагу лютому кокурок сдобных, холстины, обрезок сапожных.
Бабье лето наступило в полной красоте. Серебряные паутины сверкали на солнце; золото и багрянец опавших листьев покрыли дороги и прогалины леса; калина и рябина огнились своими гроздьями…
Аненка с матерью отбывала вторую страду: по грибы, за орехами, за калиной. В лесу праздник. Шум и многолюдие. Пестрят сарафаны и рубахи. Смех, песни, ауканье… Хорошему грибнику на таком базаре делать нечете. Надо уходить на Ровню, где в чащине леса растет калинник, а на полянках между березами попадаются белые грибы.
Я с бабушкой ходил по грибы. В лесу бабушка вела себя скрытно, чтоб голоса не подать, и мне запрещала шуметь.
— Ты на гнездо наткнешься, а бабища какая-нибудь на голос привяжется — и ну обирать твою находку…
Помню ее начальную грамоту.
— Глаза поверху не таращь… В лесу соблазна много: и тебе птичка зачирикает, и цветочек в глазах замельтешится, а ты о грибе думай… Дурной гриб наружу лезет, а настоящий гриб скрыто растет, листочками, землицей укроется… Для начала не привередничай, собирай, что Бог пошлет — петом разберешься: груздь пойдет и маслята выбросишь.
Меня удивляла зоркость бабушки: под неприметной для меня вздутостью хвои бабушка вскрывала целые семьи рыжиков, копнув палочкой перегной, вскрывала в пятерню величиной груздь…
— Кузярка, сбегай на пригорок, вон из-под листа боровичок виднеется. — А ей уже было за семьдесят лет.
В глубокой старости, наблюдая, как моя мать при помощи очков вдевает в иголку нитку и мешкает, бабушка говорила:
— Да ты бы стекла сняла — мешают, чай… А то давай, я тебе вздену.
Собирая на ходу, что попадалось, добралась Федосья Антоньевна с дочерью на Ровню в тайные белогрибные места. Анена только ахает на толстые корневища. Здесь уже ее не учить — грибы сами в лукошко просятся. Обобрали одно место. Бабушка хворостинку на дерево повесила, — мету поставила, — и пошли мать с дочерью дальше, ошаривая траву возле пней…
И вдруг голос женский, строгий такой, звонкий из чащи.
— Я присела от неожиданности, — рассказывала мне моя мать, — а голос говорит: — Сергей Федорыч, дитятко мое любимое, что же это ты дубиной стоеросовой в небо уперся?
Женскому голосу отвечал мужской, молодой:
— Я, мамаша, смотрю, словно бы гуси полетели.
— Куры полетели об эту пору… Угораздило меня, грешную, обузу с собой взять. Духу ты лесного не чувствуешь, — продолжал женский голос. Мужской добродушно отвечал: — Чувствую, мамаша, лопни глаза, чувствую, так спать хочется — просто деваться некуда…
Федосья Антоньевна подала было знак дочери, чтоб уйти подальше от голосов, но листва раздвинулась, и к ним вышла крупная, моложавая старуха. Чернобровая, с длинным разрезом век, из которых смотрели живые, пытливые серые глаза. Плоский, чуть поднятый нос и широкий рот с тонкими губами делали выражение лица строгим и заносчивым. Следом за ней выкарабкался из чащи высокий парень с лицом, опушенным бородой. Он первым снял картуз, поздоровался и присел в сторонке у дерева. Женщины заговорили:
— Мир вашему.
— Подите к нашему… — Осмотрели грибы; похвалили одна другую за добычу. Затем последовал обычный разговор. Незнакомая говорила певуче, особенно ударяя на слогах:
— Чьи будете?
— С Малафеевки. Вдова я Пантелея Трофимова, щепни-ка, — отвечала Федосья Антоньевна.
— Как же, знаю… А я Водкина, Арина Водкина… Может, слышала про моего Федора Петровича?
— Слышала, слышала. Мой покойник знавал твоего Федора… А это дочь моя — Анна.
— А это мой сынок младший, Сергуня, — Арина Игнатьевна обернулась, отыскивая глазами сына, чтоб представить его присутствующим, а Сергуня, положив руку под голову, растянулся на осенних листьях и сладко храпел. Видя, как Арина Игнатьевна вскипела от бестактности сына, Федосья АнтоньеЕна вступилась за парня:
— Ото его воздух уморил. Пускай его отоспится. А и нам не грех отдохнуть, хлебушка пожевать…
Грибницы повынимали из котомок еду. Бабушка Федосья выложила огурчиков на круг, бабушка Арина яблочек и, закусывая под храп моего будущего родителя, продолжали беседу.
Арина Игнатьевна заговорила с девушкой, зорко выпытывая ее глазами.
— Ой, настрашили меня тогда глаза моей будущей свекровушки, насквозь пронизали, — говорила мне мать.
Это была первая встреча моих отца и матери. Попрощались они и разошлись до поры до времени.
С холодными заморозками начиналось девье лето: посиделки, просваты, свадьбы. Из дома в дом ходила молодежь. Отпевали девичьи голоса своих просватанных подруг. Шелушились орехи и семечки, и лились полюбовные песни и шепоты…
Осенью парни каждой улицы волками делались к захожим: не ходи, не выглядывай девок наших. Покуда не произошло открытого сватовства девушки с юношей с другой окраины, до тех пор дорога ему сюда закрыта — огласка снимала запрет: это был родительский обычай.
На посиделках услышала Анена, как парня одного до крови избили малафеевские… Старики-понеты Захаровы с кольями вышли, чтоб предотвратить убийство на своей улице — они и спасли захожего молодца… С Вольновки парень — Водкин, сапожник… Неделю спустя возле дома, где происходила на этот раз помолвка, разыгралось побоище. Парни выскочили из избы на подмогу своим, девушки смолкли, притихли, — это братья Водкины приходили отомстить за пролитую кровь брата Сергуни… Анене вспомнилась встреча в лесу.
Загуляли забритые — стон пошел городом от пьяной отваги и отчаяния. «Саратовская с перебором» пронизывала морозный воздух — надрывались гармоники и трепались как живые души из конца в конец Хлыновска. Об зту пору на посиделках одна из подруг и шепнула Анене:
— На днях тебя сватать будут. Верно-наверно знаю.
— Кто? — испуганно спросила Анена.
— С Вольновки, за Водкина…
Девушку как в колодезь опустили — ни песен, ни веселья не слышит она. Понять не может, плохое или хорошее идет к ней, но слезы текут сами собой, и не остановить их вышитым платочком…