Но теперь я могу так сказать, потому что именно это и случилось той ночью.
Это была волшебная, удивительная, потрясающая ночь, с которой ничто и никогда не сможет сравниться. Ничто и никогда.
* * *
В субботу я все-таки пошла с мамой в тюрьму повидать Коула. Но, как и обычно, почти с ним не разговаривала, да и Коул не особо обращал на меня внимание. И вовсе не для того, чтобы досадить мне. По-моему, он просто боится говорить со мной. Догадывается, что я злюсь на него и что мне больно сознавать, что он натворил. Это ведь не какой-нибудь несчастный случай, который можно пережить и забыть как «трагический эпизод». Когда Коулу еще не исполнилось восемнадцати, он уже был законченным алкоголиком. Он позор нашей семьи, паршивая овца в стаде. С самого детства он уже имел дело с полицией, неделями не показывался дома, и родители с ума сходили, не зная, что с ним. Один Бог ведает, чем он занимался. И всегда думал только о себе.
В понедельник я первый раз вышла на работу. Конечно, я очень радовалась, что теперь смогу зарабатывать сама, потому что не хотела жить на папины деньги, но когда явилась туда в изящном черном брючном костюме с белой, застегнутой на все пуговицы рубашке, то сразу почувствовала себя не в своей тарелке. И вовсе не из-за дурацкой одежды, просто… просто мне казалось, что все это не мое. Сама не знаю, в чем тут дело, но в тот понедельник и всю остальную неделю, когда я просыпалась, одевалась и шла в этот магазин, в голове словно звучал чей-то голос. Конечно, никаких слов я не слышала, понимала только их смысл: «Это твоя жизнь, Кэмрин Беннетт. Вот такой она и будет».
Я смотрела на проходящих мимо покупателей и видела в них только дурное: самовлюбленные, с надменно задранными носами, с кошельками, туго набитыми купюрами, которые они тратят на совершенно ненужные вещи.
Вот тогда я и поняла, что с этого момента, что бы я ни делала, жизнь моя придет к одному итогу.
Это твоя жизнь, Кэмрин Беннетт. Именно такой она и будет.
Глава 5
А вчера все вдруг переменилось. Свербеж в голове в конце концов пробудил меня от тяжелого сна. И я словно очнулась. Потом какая-то неведомая сила заставила меня влезть в кроссовки, сунуть в небольшую спортивную сумку самые необходимые вещи, прихватить сумочку с документами. Я двигалась почти автоматически, будто выполняла чьи-то приказы. Послушно и беспрекословно.
В действиях моих не было никакой логики или четко поставленной цели. Я понимала одно: я должна что-то делать, но совсем не то, чем занимаюсь сейчас, что-то другое, иначе застряну здесь навеки и никогда не вырвусь из этого порочного круга ежедневной рутины. И в точности повторю жизнь своих родителей.
Я всегда думала, что значение депрессии слишком переоценивают, все только и говорят о ней, отовсюду я только и слышу это словечко (как и дурацкое слово на букву «л», которого, пока жива, не скажу ни одному парню). Еще в школе девчонки постоянно трындели о своей «депрессии», о том, как мамочки водили их к психиатру, чтобы тот прописал лекарство, а потом собирались и обсуждали, чьи таблетки лучше. Для меня депрессия раскладывается на три слова: грусть, грусть и еще раз грусть. Как-то я видела одну глупую рекламу: мультяшные фигурки неприкаянно слоняются туда-сюда, а над головами у них черные тучки, из которых льется дождик… Я смотрела и думала про себя: как все-таки люди умеют раздувать из мухи слона. Неужели им ничуточки не стыдно? Тех, кто по-настоящему страдает, мне всегда жаль, но, признаюсь, когда слышу, как кто-то начинает болтать про свою депрессию, мне хочется закатить глаза и послать всех к черту.
О том, что депрессия – это болезнь, и довольно серьезная, я и не догадывалась.
И те девочки в школе тоже понятия не имели, что такое настоящая депрессия.
Это не просто грусть. По правде говоря, грусть к депрессии вообще не имеет никакого отношения. Депрессия – это боль в чистом виде, в этом состоянии я готова на все, лишь бы снова обрести способность ощущать себя нормальным человеком. Способность испытывать чувства, все равно какие. Страдание больно ранит душу, но здесь страдание так сильно, что ты больше вообще не способен ничего чувствовать и тебе начинает казаться, что сходишь с ума.
Мне страшно, когда я думаю, что в последний раз по-настоящему плакала в тот день в школе, когда узнала о гибели Иэна в автомобильной катастрофе. И плакала я, кстати, в объятиях Деймона. Не у кого-нибудь, а именно у него.
Да, тогда я в последний раз пролила слезы, это было чуть больше года назад.
Потом я просто не могла уже плакать. Ни после развода родителей, ни когда Коулу объявили приговор, ни когда Деймон открыл передо мной свое истинное лицо и даже когда Натали предательски вонзила мне нож в спину. Я все время думаю теперь, что каждую минуту могу не выдержать и пуститься в рев, уткнуться лицом в подушку и выплакать все глаза. Плакать до потери сознания, до рвоты.
Но ничего такого не происходит, я все еще ничего не чувствую.
Ну разве вот только теперь, когда меня охватило удивительное чувство свободы от всего, что было прежде. Этот зуд в голове, неопределенный и смутный, превратился в некий властный зов, и я не могу не подчиниться ему. Не знаю почему, не могу этого объяснить, но он будоражит меня, не дает покоя, я слышу его постоянно, не могу не слышать.
Большую часть ночи я провела на автобусной станции, сидела и ждала, когда внутренний голос подскажет, что делать.
А потом встала и подошла к кассе.
– Я вас слушаю, – равнодушно произнесла женщина за стойкой.
Еще секунду я размышляла.
– Мне надо съездить в Айдахо, повидаться с сестрой. Она недавно родила ребенка.
Кассирша с удивлением уставилась на меня. И правда, слова мои прозвучали как-то совсем по-дурацки. Во-первых, у меня нет никакой сестры, и я никогда не была в Айдахо, я все наврала, выпалила первое, что пришло в голову. Кассирша как раз в эту минуту ела печеную картофелину. Картофелина лежала под стойкой на замасленной тарелочке из фольги, рядом с лужицей сметаны. Поэтому естественно, что в голове у меня сразу возник образ штата Айдахо[3]. Ехать мне было все равно куда, главное – поскорей.
Доберусь до Айдахо, думала я, и куплю билет еще куда-нибудь. Может, в Калифорнию. Или в Вашингтон. А может, вообще на юг махну, посмотрю на Техас, какой он из себя. Техас я всегда представляла себе так: безбрежные степи, всюду придорожные бары и люди в ковбойских шляпах. Техасцы. Такие крутые ребята. И может быть, я что-нибудь не так ляпну, а техасец услышит – и дух из меня вышибет своими ковбойскими сапогами.
А я этого даже не почувствую. Я ведь больше ничего не чувствую, или вы забыли?
Итак, вчера я решила взять и уехать куда подальше, освободиться от всего прошлого. Я всегда хотела этого – освободиться, только представить себе не могла, что это будет именно так. Мы с Иэном, еще до его гибели, собирались прожить нашу жизнь не как все остальные, не по общему шаблону. Мы хотели идти по жизни так, чтобы не было ничего известно заранее, чтобы жизнь наша была непредсказуемой и чудесной. Мы не хотели жить так, как все живут в этом обществе: каждое утро вставать в одно и то же время и знать, что сегодняшний день будет похож на вчерашний как две капли воды. Мы хотели путешествовать по всему свету, причем не как-нибудь, а пешком – как раз об этом я и завела разговор с Натали в тот день в кофейне. Может быть, в глубине души я надеялась, что она поймет меня, поймет, как прекрасна эта наша с Иэном мечта, и мы с ней вместе осуществим ее… Но, как и всегда, все вышло совсем не так, как я хотела.
Мимо окон проносятся неясные очертания штата Теннесси. Опускается ночь, и я в конце концов засыпаю. Мне ничего не снится. С тех пор как погиб Иэн, снов я не вижу, но, наверное, так оно и лучше. Если мне станет что-нибудь сниться, это спровоцирует эмоции, а с эмоциями у меня покончено. Я начинаю привыкать к чувству беззаботности и свободы. Я больше не боюсь ничего, не считая бродяг, обитающих возле автобусной станции. Думаю, когда на все наплевать, тебе сам черт не брат, блин.