Особенно было нестерпимо стыдно при воспоминании о той или иной необдуманной случайной связи, когда сидишь и задним числом перебираешь случившееся. При этом она всегда думала: «Ты, ты, Рагнвальд Кобру, обучил меня». Это была правда. Но легче не становилось. Обман есть обман, измена есть измена.
Это повторялось часто в то время, когда они жили в Гудбраннсдалене, естественные вспышки злобы. И каждый раз она слепо верила: уж теперь-то она освободилась. Может, чтобы как-то извинить саму себя? Рагнвальд Кобру однажды спросил ее: «Кого из твоих друзей в городе больше всего тебе не хватает?»
Она хорошо помнит свой ответ: «Никого!» Она сказала правду.
Он разгневался: «Не говори, я все вижу!»
Это был период, когда он снова добивался ее. Год спустя он умер. Воспаление легких. Он лежал камнем в постели, с белым, как мел, лицом, белый-пребелый, мертвенный восковой лоб. Курчавые волосы, которыми она некогда любила играть, были также отмечены печатью смерти, лишь отдельные пряди все еще лежали кудрями.
Она едва ли печалилась. Но однажды, стоя возле его постели, когда он лежал на смертном одре, она неожиданно увидела тот вечер в несколько ином свете. Не подумала ли она разве: «Если он не желал считаться со мной, пусть получает по заслугам». Смерть натолкнула ее на эти мысли? Но разве тогда меж ними было только плохое? Кто знает, как сложились бы их отношения, если бы он не принуждал, оставил бы ее на время в покое. Но все вместе взятое, что произошло, сделало ее такой, какой она теперь была. И ни малейшего извинения, ни малейшего оправдания? Возможно, они были. Но любое действие неизбежно влечет за собой последствия, и она страшилась их: слово declassée не выходило из головы…
И еще одно воспоминание, не особенно приятное. В ту ночь, когда Рагнвальд Кобру умирал, он пришел на несколько минут в себя. Он открыл глаза и обратился к ней. Она думала, что никогда уже больше не услышит его голос, сидела подле него и размышляла, как сложится ее жизнь, когда она останется одна. Этот смертный час расставания был таким же, как и другие часы расставания в жизни двух людей, некогда любивших друг друга, но не сумевших стать по-настоящему близкими. Они должны разлучиться, одному предстоит дальний путь в никуда, другой остается. Тот, который отправляется в дорогу, думает о ней, тот, который остается, снова пытается организовать жизнь дальше; оба чувствуют, что они обворовывают друг друга. Пребывая в полном сознании, он спросил ее: «Ты тоже любила меня, Лалла?» Она превозмогла себя, собралась с силами и сказала, что она тоже любила его. Болезнь длилась недолго, у него еще были силы, он притянул ее к себе. В его взгляде была безмерная благодарность.
Это воспоминание пришло теперь, и когда оно приходило, оно вызывало в ней всегда бурю смятения. Сколько же вечеров она провела вне дома, принимая приглашения первых попавшихся мужчин, с которыми она в общем-то никогда бы, ни за что не хотела бы показаться вместе?
Она взяла бокал с вином, стоящий перед ней на столе. Начала возбужденно говорить о гостях минувшего праздника у Дебрица, немного злопыхательства, немного сплетен, для Вильгельма Лино — словно снег на голову. Она говорила, а сама думала: «Ты опускаешься, милочка, просто так ты не получишь этого пожилого человека, который сейчас сидит перед тобой спокойно и уверенно, не ведая горя, он цельная натура…» Смятение в душе, туман в голове. Ночь. Страх, появился страх, что он уйдет, и она останется одна. Страх обернулся паникой…
Они снова стояли в прихожей, он хотел уже надеть пальто: «Не уходи, Вильгельм Лино!»
Она видела, как его лицо просветлело, расцвело улыбкой. Она стояла перед ним беспомощная, беззащитная.
— Ты действительно хочешь этого, Лалла Кобру? Ведь я пожилой человек… Конечно, я всегда почитал за честь, если молодая дама выбирала меня. Но я в том возрасте, когда не на что надеяться. И еще ты должна знать (голос его стал тверже), я сам не смел, не думал, ни на секунду… А твои дети?
— Не уходи!
В ее голосе были и страх, и мольба. Уже забрезжил серенький рассвет. Настроение, отмеченное вином, разговором, воспоминаниями. Присутствие рядом другого человека — единственное лекарство, могущее помочь. Мир разверзся перед ней, словно перед лунатиком при его пробуждении. Он, она, они оба были не в ладу с собой. Они желали быть вместе, желали страстно, полагая, что тем самым обретут мир и покой, избавятся от внутренних тревог и сомнений. Ее «я» раздвоилось, при таких обстоятельствах возраст не имел значения — и она упала в бережливые руки.
Подул южный ветер. Далеко, там, где очертания горных гряд убегают в вечность, в серой сентябрьской утренней мгле расположилась над фьордом длинная беловатая светлая пелена дня. Вильгельм Лино спустился в район Шиллебек, но вместо того чтобы продолжать идти по улице Драмменсвейен к себе домой, он повернул и пошел в том направлении, где улица выходит к причалу Фрамнес и к морю. Воздух был душный и влажный. Он остановился и осмотрелся. Серость вокруг. Ветер усиленно занимался несколькими кленами. Они упорно не желали терять листву, жертвовали порой одним листком, который начинал носиться по улицам, петь грустную песнь и метаться в жемчужно-серой грязноватости сентябрьского утра. На набережной в Филипстаде покачивались на воде яхты.
Он остановился в волнении, пытаясь определить свое нынешнее состояние: невиновен, свободен?
Он сделал несколько шагов, повернул, снова пошел вверх, стал спускаться по улице Мункедамсвейен. Да, правильно, совершенно правильно — спасение в молодости, как он и думал, и еще верно, что душа одного человека способна обрести себя через душу другого человека. Этим другим человеком была некая Лалла Кобру. Подобно сказочному цветку распустилась она на его глазах, раскрылась, доверилась ему без остатка, будто только и ждала всю жизнь этого момента. В нем вспыхнуло прежнее чувство безграничной благодарности. Она, молодая женщина, предложила ему себя, сама. Он попробовал представить себе в мыслях, что она возможно чувствовала, испытывала, но вовремя одумался, вспомнил о своем возрасте, стало тошно, и он прервал свои размышления. Для него главнее всего, что в этом мире нашелся человек, сумевший оценить по достоинству его мужскую душу, чувства, принявший его исключительно благодаря человеческим качествам. Мир представился ему огромным сплетением веры и сомнения, и горькой истины, что он стар, причем он думал больше не о себе, нет, он с тоской думал прежде всего о ней. Может, все же обойдется? Ничего страшного? Случаются же чудеса! Ведь она благородно вела себя, рассказала правду не таясь, и его усмирила, не дала разразиться гневу.
Когда она взяла его шляпу в прихожей, возникло ощущение, будто она вела его, она шла первой. Одного он боялся, только одного — не стать посмешищем. Она возвысила его, возвысила…
Он не хотел сравнивать происшедшее нынешней ночью с тем некрасивым, что он пережил раньше. Он шел и ощущал ее в себе, в своем «я»: ах, если бы, хоть немного, быть помоложе!
Он перешел мост, спустился в район Филипстад и продолжал идти в направлении к набережной у Пипервика. Настроение причудливо менялось с каждым шагом. Проехавший по улице возок, светящийся фронтон дома говорили ему нечто свое особое.
Он встретил рабочих. Они шли в направлении к фабрике, на работу. Он понимал, что они видели его белый галстук, потому что он не носил на шее кашне. Он остановился в середине этого движущегося потока, горделиво вскинул голову, явно выказывая свое достоинство. Ничего не поделаешь, он никогда не любил толпу, рабочих. Он болезненно переживал несправедливость их бытия, да, чувствовал даже как бы свою вину перед ними. Таким впечатлительным и мягкотелым он, между прочим, был всегда. Понятно, не совсем уместная черта для человека в его положении. Но таков уж он. В детстве его мучило наличие прислуги в доме. Будучи политиком, он представлял консервативную партию в стортинге!.. Однако лозунги левых он понимал, понимал, чего они хотели и за что они боролись. Не были ему чужды и призывы социалистов, с тех пор как они заявили о себе официально. И свое собственное спасение от противоречий он видел лишь в том, чтобы следовать определенным принципам.