Когда гаснет страсть, в чувствах образуется как бы пустынное пространство, изменить или поправить что-либо нельзя. Поздно. И еще он сделал важное открытие для себя: впервые в жизни он познал то, что зовется душевным покоем. Ум, однако, не дремал, находился в постоянном движении, правда, ограниченном личными делами. Дети Лаллы Кобру, обожавшие его, владели его мыслями.
Так шло время, странное, как бы приостановившееся в своем течении время.
Уже по-настоящему повеяло весной, а ему становилось хуже и хуже. Силы убывали с каждым днем. Скоро, скоро он станет весь «замшелым». Иногда он заходил в свою контору, но работать не мог. Посещения Лаллы Кобру (он мог часами сидеть и говорить с ее детьми) стали как бы его единственным занятием. Он заметил серьезные перемены в ее внешности. В ней появилось нечто умоляющее, покорное, трогавшее его до слез. Он хотел бы приласкать ее, но каждый раз сдерживал себя, боясь последствий. Ему не хватало духу рассказать ей всю правду.
Наступил июнь. Настоящий норвежский июнь с северным ветром и холодом. Но потом выдался теплый тихий денек, и Лалла Кобру и Вильгельм Лино выехали на прогулку.
Сопки снова выставили себя напоказ и начали свой стремительный бег, над фьордом царила такая тишина, что когда карета проезжала по набережной, по воде проходила едва заметная рябь, вызванная колебаниями воздуха. Несколько катеров стояли у причала и чуть-чуть раскачивались, приходя в движение при малейшем дуновении ветра. Они сидели, наблюдали и радовались, заметив на воде белые паруса. Время было далеко за полдень, и предчувствие летней ночи разнеслось над равниной Кристиании. Они ехали и любовались, говорили, перебивая друг друга: «Посмотри, посмотри!»
Куковала кукушка, надвигалась сине-сероватая дымка. Березки почти распустили свои листочки, цвели клены, каштаны предоставили на всеобщее обозрение свои широкие листья.
Они проехали мимо одной виллы. Они знали, что там жил брат профессора Блоха, в прошлом капитан и в прошлом светский лев. Они как раз прочитали в газете, что ему в этот день исполнилось семьдесят лет.
Вилла была недавно построена, и деревья, и кустарники были молодыми саженцами, совсем еще не окрепшими. В кустах крыжовника и на низкорослых вишневых деревьях висели японские фонарики, которые зажгутся с наступлением темноты, но пока они замерли в ожидании, ибо небо на западе излучало еще немеркнущий желтоватый свет.
В дальнем углу сада собралась странная толпа. Сам капитан (у него были взрослые дети) и, очевидно, лучшие представительницы городского населения. Красивые, молодые, беззаботные девицы в светлых летних платьях. Из беседки звучал громкий женский смех. Одна девица сидела на коленях капитана и вталкивала ему в рот пирожное. Его густой бас гремел на весь город: «Ты замучаешь меня, замучаешь до смерти, негодная девчонка!»
Они оба, как по команде, опустили глаза, но Лалла успела заметить саркастическую улыбку на лице Лино, которую она не замечала у него раньше. Она резко повернулась к нему. Тогда он сказал вдруг: «Анакреон!»
Она спросила, что он имел в виду, и он рассказал ей легенду о смерти греческого поэта. Рассказывал, не переставая иронически улыбаться. И это больно задело ее, больно-пребольно, она почувствовала холод, исходивший от каждого его слова, она почувствовала большое, прятавшееся в его словах огорчение. Он рассказал ей все, не таясь, также о рисунке Домье, не скрывая своих мыслей по поводу изображенных на нем фигур.
Она замерла от неожиданности. Он тоже словно застыл. Когда же осмелился взглянуть на нее, увидел навернувшиеся у нее на глазах слезы. Он взял ее за руку: «Я причинил тебе боль, Лалла?»
Она поехала с ним в Викторию. Он сказал: «Я должен был пощадить тебя и не рассказывать тебе своего потаенного». Она ответила:
«Почему ты должен щадить меня? Наоборот! Несчастье в том, что ты слишком щадил меня. Я думала о себе лучше. Ты был слишком добр ко мне, в этом несчастье!»
Он подошел к ней, прижал к себе: «Лалла, ты, значит, беспокоилась обо мне?»
— Почему ты спрашиваешь? Неужели я заслужила, чтобы надо мной только смеялись?
Это было так не похоже на нее. Что произошло?
— Лалла, — вымолвил он. В нем вспыхнула прежняя любовь к ней. Но он знал, что она в действительности не была прежней, ему не нужна была такая.
— Ах, Лалла, я стар, я немощен, я умираю!
Она посмотрела на него испуганно: «Как так умираешь?»
И он рассказал ей всю правду. Он сидел на стуле с пепельно-изможденным лицом. Она опустилась перед ним на колени:
— О, Вильгельм, прости меня!
Он склонился к ней и поцеловал. Она заметила, что поцелуй был вялым и старческим. Бесконечная печаль охватила ее, и, когда она так стояла, она заметила еще, что он как бы отстранился от нее, ушел в себя… Ее последний шанс в жизни уходил.
Она снова оказалась на распутье. И это после того, как она решила, что они скоро будут жить вместе. Даже если он был стар, ну что ж? Она достаточно много страдала в жизни, ей нужны были не грубые, а ласковые руки, заботливые. А теперь она снова оказалась на распутье.
Он сидел и смотрел перед собой, нечто далекое и насмешливое мелькнуло на его лице. Ведь он знал, что его чувства были вялыми, он был немощен. Он видел свой неизбежный конец, но его боль была иная, нежели ее, она-то и разъединяла их.
Она сказала: «Вильгельм, помнишь, не так давно была осень. Помнишь?»
По его ответу она поняла, что он хорошо помнил тот первый вечер, но воспоминание не мелькнуло мгновенной вспышкой, а спустилось к нему как бы издалека, прорвалось с далекого, далекого поднебесья.
Вот так пришла к ней любовь, с первыми горестями. С этого дня она осталась при нем, переехала жить к нему в Викторию.
Постепенно все окончательно образовалось. В семье узнали от Дагни, что он должен умереть, развод был утвержден, и в силу особых обстоятельств тотчас же поступило разрешение на брак.
В июле Вильгельм Лино лег в клинику Ервелла. Домой он больше не вернулся. Там, в клинике, впервые встретились Дагни и Лалла Кобру. Дагни сразу подошла к Лалле и обняла ее. Лалла разрыдалась, выплакивая свою муку.
Шло время, пришли боли. Лето стояло в полном разгаре. Солнце немилосердно жгло каждый камень. Деревья посерели от пыли, в палату, где лежал Вильгельм Лино, доносилось оживленное чириканье воробьев, обосновавшихся в небольшом, примыкающем к клинике парке. Вильгельм Лино сдавал с каждым днем. Это могло длиться еще месяц, неделю, несколько дней. Лалла и Дагни посменно сидели возле него.
Дни тянулись тихо и незаметно, медленно перед неизбежным концом.
Как-то ночью Лалла сидела у него, и тут произошло нежданное, загадочное. Весь день он лежал спокойно, с безразличным видом, но ночью внезапно вдруг заворочался, стал нервничать. Лалла хотела позвать доктора, но Вильгельм Лино попросил ее сесть к нему ближе. Она выполнила его просьбу. Он обнял ее, и, поскольку ее голова оказалась на подушке, почти вплотную к его лицу, она почувствовала силу и крепость в его объятии, такие, когда он любил ее. Он прошептал ей на ухо: «Лалла, я был глуп, неблагодарен, с тобой я пережил сладостные мгновения в своей жизни!»
Она плотнее прижалась к нему: «Вильгельм!»
И его объятие стало еще сильнее. Случилось необъяснимое, словно в сказке, она почувствовала его силу, его волю, его страсть. Словно большой лес окружал ее, и кентавр нес ее… Нечто огромное и необузданное взяло ее на руки и уносило прочь. Сказка длилась недолго, но запомнилась на всю жизнь. Она благодарила его, она прошептала ему, теперь уже честно и правдиво, что она любила его. Чудное пламя молодости, угасавшее с возрастом, возвратилось к нему в эти минуты.
Через несколько дней он умер. Дагни была в палате, когда он умирал. И была в мертвецкой, когда поздно вечером сиделка прибирала усопшего. Она обратила внимание на его лицо, оно изменилось. Она стояла и все смотрела и смотрела. Что это? Словно не дядя Вильгельм, а лицо мальчика, детское лицо проявилось под старческими чертами. Вероятно, так он выглядел, когда был ребенком.