Настроение Вильгельма Лино не улучшилось, когда он после обеда остался наедине с собой и размышлял над тем, что доверила ему Дагни. Странно, но это обручение, как две капли воды, походило на первое. Ко всему прочему, опять врач. Хотя, конечно, дело не в этом. В отношениях Дагни и доктора Энгельсена не было пыла, страсти, одна вымученность и надуманность, тягучесть. Он был тогда поражен, озадачен, даже впал в панику. Как впрочем и сейчас тоже. Получалась какая-то нелепица, роковая бессмысленность, что такому симпатичному человеку, как Дагни, не везло в любви. Свою связь с Лаллой Кобру он не причислял к обычным человеческим отношениям. Кроме того, он был пожилым. Иногда, особенно теперь, в последнее время, он даже был рад этому. Охватившая его усталость гасила восторг перед ней, гордость за свое моральное превосходство, которое она подтвердила. Огромная, безраздельная, безнадежная усталость подкралась незаметно и захватила его целиком. Всю его жизнь, его любовь к Лалле Кобру, все. Тут он подумал: не так уж плохо, что недолго осталось жить.
Но Дагни… Дагни молода, у нее еще вся жизнь впереди. Во всяком случае есть надежда, надежда на настоящие отношения с людьми. Подлинные и правдивые. Снова подумалось о своем, о связи с Лаллой Кобру. Многое между ними было неподдельным. Ах, если бы она хоть на минутку всерьез задумалась, насколько он был чувствителен, щепетилен, насколько он был опасно «остроумным», как говорили о нем. Он знал, однако, доподлинно ее мысли, в горестные минуты подавленности он знал…
Этот доктор Врангель, сухой бесчувственный человек, нет, нет, он не пара Дагни.
Она сейчас больна, несчастное дитя. Сама не поверит позже в то, что произошло…
Воля, безусловно, помогает выдержать испытания, суровость жизни, кроме того у каждого человека есть свои личные качества, помогающие ему не пасовать, держаться на высоте. Но несколько часов, проведенных в одиночестве, в огорчении способны вывести любого человека из равновесия и подорвать в нем опору жизненной воли и энергии. По мере того как угасал день, в нем росло ощущение несчастья и отчаяния.
Его отношения с Лаллой Кобру. Начало было блестящим. Но безоблачное счастье длилось недолго. Первое время она полностью была с ним. Он заметил по многим мелочам, что она боялась изменчивости в своих чувствах, в первый месяц она воистину была непритворна в своем счастье. Да, у него было даже такое ощущение, что ее чувство к нему представляло для нее неизмеримую ценность, что оно усмиряло ее, устраняло надрывы в ее характере. Она старалась быть такой, как он. И она не притворялась, не играла.
Они были очень откровенными между собой. Он считал, он предполагал, что для молодой женщины трудно быть любовницей старого мужчины. Но несмотря на это, он не желал молодиться, не хотел стать посмешищем и начать носить, к примеру, светлые гамаши и разноцветные галстуки. И она с большим пониманием отнеслась к этому и не предъявляла к нему требований, вела себя очень, очень благородно.
Но… но наступил момент, когда она как бы не в силах была вынести дольше. В последнее время, когда они еще были счастливы, на нее вдруг напала необузданная страсть, неистовое вожделение, так что ему пришлось собрать все свои силы, чтобы удовлетворить ее желание. Потом тот вечер, его ожидание, ее позднее возвращение с вечеринки у Дебрица.
С тех пор и пошло. Она как бы сама не своя стала. Он увидел снова этот образ, возникший у него в то утро, когда он покупал для нее цветы, когда он написал на визитной карточке стихи. Образ оказался весьма и весьма верным. Он понял ее тогда и принял такой, какой она была, невзирая на ущербность ее характера.
Но в ней было человеческое благородство, почти сказочный талант понимания другого. Даже не талант, а настоящее искусство, которым она виртуозно владела. Известно, что самый никчемный из художников способен рассуждать о самых сокровенных вещах, стоишь только и удивляешься: неужели он понимает? Так точно было с ней. Она превзошла саму себя. Но, кажется, в искусстве есть закон, согласно которому самые большие творения не просто достаются человеку, он платит за них дорогой ценой. Нужно достигнуть высот, прежде чем закон начнет действовать, но он есть, всегда пребывает. Он не думал, разумеется, что плата, которая должна быть, может быть заменена буржуазной добродетелью. Нет, плата должна быть, в той или иной форме, и золотая, неподдельная.
Есть ли что отвратительней на этом свете, нежели любить человека и не уважать его в одно и то же время?
Судить другого легко, но имел ли он право на критику? Не сама ли природа руководила ее поступками, определяла что и как. Он — стар, она — молода.
Он был окончательно сражен. Горькая правда, жестокая истина, неопровержимый факт. Да, так оно и есть. Любовь к ней жгла, полыхала огнем в его мыслях. Гадкие черные летучие мыши ревности вновь завладели им. Накрыли черными крылами, всего, снизу доверху, словно воронье над трупом.
Было ли все ложью, напрасным, ничем, все, что она дала ему? Нет. Она не была ничтожеством, лицемеркой, куклой, как он себе ее представлял. Нет. Все его существо восставало против этого упрощенного образа.
Мучительная, изнуряющая ревность превратилась в кошмар. Пойти немедленно к Лалле? Ворваться в дом? Принудить? Нет.
Когда ему было невмоготу, он имел обыкновение доставать свои любимые картины или открывать ящик письменного стола, где лежали рисунки Домье[19]. Все номера газеты «Шаривари»[20] находились в его владении.
Он достал их, они всегда настраивали его на веселый лад. Сразу успокоился. Вот серия рисунков на тему Крымской войны, герб великого князя с совами. А вот супружеская пара, обыватели, под звездами; поразительный контраст карикатурным фигурам образует природа — равнина, деревья, мягкая темная звездная ночь в окрестностях Парижа. Но вот… Он схватился руками за голову: «Смерть Анакреона!»
Ух, какая мерзость! Изображение старческого эротического маразма. Гетера, бросающая вишни на стареющего похотливого лирика. Греческий певец любовной лирики одет приблизительно как гражданин Франции времен Домье, стиль слегка архаичен. Безобразный на вид, старый Анакреон с открытым беззубым ртом сидит за столом и с вожделением готов принять вишни, которые она ему бросает — бррр! Как известно, он поперхнулся вишневой косточкой и умер.
Он чувствовал ту боль, какую чувствуешь лишь в том случае, когда становится ясно, как некстати было все затеянное тобой. Сама гравюра никак не подействовала на него, никак. Пронзительно больно было, что трагикомедия, в которой он выступал в главной роли, была известна еще в глубокой древности. Все, что было особенного, составлявшего его жизнь, его чувства, сам он и женщина, которую он любил, рассыпалось, исчезло. Значит, ничего необычного, он повторил вековой опыт человечества. Таков мир. Таков человек. Всегда. И еще вдобавок его старческая мономания, страх перед бдительным людским оком, боязнь показаться смешным.
В тот первый незабываемый вечер у Лаллы Кобру он полностью освободился от этого почти невыносимого, томительного чувства собственной неполноценности, тогда гордость пробудилась в его душе. Но теперь сам фундамент, на котором держались его чувства, дал трещину, и единственный человек в мире, который мог бы снова укрепить его, поставить все на свои места, была она: Лалла Кобру.
Самое неприятное в этой правдивой до боли гравюре — ее огромная сила обобщения. Он, она, их отношения теряли свою единичность, свою неповторимость. Он вспомнил разное, что видел или слышал о такого рода отношениях. Все несимпатичное в этой связи явилось перед глазами: стареющие мужчины, встрепенувшиеся, оживившиеся, нередко они умирали вот так, от эроса.
Но нет. Он еще не совсем потерял рассудок. Он поужинал в семейном кругу. Он заметил, какой холод возник при его появлении, как мало-помалу за столом установилась мертвая тишина.