Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На левой ладони Михайлы белый батистовый платок. Он раскрывает его и — ах! — на платке овальная сотовая скибка.

— О Михель! — хлопает в ладоши Лизхен. — Камилла!

И платок, и эта янтарная скибка напоминают большую ромашку, коих множество на этом лугу. Михайла довольно кивает, но этот образ переводит по-своему. Как? А так, как и подобает влюбленному кавалеру. Опустившись на одно колено, он протягивает Лизхен свой дар.

— Майн херц! — говорит он по-немецки, весело указывая глазами на янтарный слиток, и прикладывает руку к сердцу.

Лизхен расцветает, как цветок шиповника. В сердечном порыве она целует любимого, попадая губами то в нос, то в глаза. Они оба пахнут мятой и медом. Свободной рукой Михайла обхватывает ее за талию, ища губами губы. Они обмирают в поцелуе. Но тут галантная сцена, достойная кисти пасторального акварелиста, внезапно нарушается. Между ними, касаясь того и другого ершистым шомполом, проносится пчела, за ней — пулей — другая.

— Кыш! — разомлело отмахивается Михайла. — Кыш! — но не успевает раскрыть глаза, как тут же, ужаленный, вскакивает. — У-у-у!!! — морщится он от боли, подхватывает палагушки, кидая в корзину платок с сотами, и увлекает Лизхен прочь. — Бежим! Они же не только по-русски — и по-немецки ни шиша не понимают!

Хохоча, вскрикивая и отмахиваясь от пчел, молодые люди срываются с места и несутся прочь. Враждебное жужжание понемногу стихает, но они не останавливаются, а все бегут и бегут, покуда хватает сил. Но вот ноги их подкашиваются и, вконец обессиленные, они с размаху валятся в траву. Михайла отдувается, Лизхен задышливо прыскает. А руки их, словно сами собой, тянутся друг к другу.

Место, где они останавливаются, не только живописно и уютно, но еще и хорошо укрыто. С трех сторон поляну обрамляет скальная гряда, которая оторочена дубняком да кустами можжевельника. Позади, откуда они бежали, несколько куртин кустарников, которые отсюда, с поляны, закрывают ее сплошной, хоть и невысокой, стеною. Чем не крепость.

Посередке поляны высится могучий граб. Михайла с Лизхен перемещаются под его сень и уже там, прислонившись к черному шершавому стволу, окончательно приходят в себя.

— Михель, а где ты этому научился? — Лизхен заглядывает ему в глаза.

— С пчелами-то? — утирая пот, догадывается Михайла. — А у медведя…

Михайла говорит по-немецки, лицо у него серьезное, но глаза зажмурены — поди разбери, что не разыгрывает.

— Как у медведя? — переспрашивает Лизхен, синие глаза ее округляются. Михайла иногда подтрунивает над ней, но распознать, когда он шутит, а когда говорит серьезно, бывает непросто, ведь он знает много такого, о чем она даже не догадывается.

— У нас говорят «медведь», а инако и «ведмедь». Чуешь? — спрашивает Михайла по-русски. Лизхен уже знает по-русски, она учила Михеля немецкому, а он ее русскому, но еще не настолько, чтобы понимать все тонкости. — Значит, ведает мед. Понятно?

— Аха, — кивает серьезно Лизхен. Это ей кажется правдоподобным, тут лукавства, похоже, нет.

— Медведь носом поводит, найдет дупло, где устроен пчельник, и ползет туда. — Михайла грабает по воздуху руками, поясняя, как ползет медведь. Лизхен кивает. — А трубки-то у него, как у меня, нет. Что делать?

— Что? — простодушно хлопает глазами Лизхен.

— А вот то, — авторитетно поясняет Михайла, опять прикрывая глаза. — Прежде чем запустить лапу в дупло, читает заговор. Сидит на суку и бормочет себе: «Пчелы роятся, пчелы плодятся, пчелы смирятся. Стану я на восток, супротив дальней стороны, и слышу шум и гул пчел. Беру я пчелу роя, окарая, сажаю в улей. Не я тебя сажаю — сажают тебя белы звезды, рогоногий месяц, красно солнышко — сажают тебя и окорачивают. Ты, пчела, не кружись округ меня. Замыкаю я тебе, матка, все пути-дороги булатным замком, а ключ бросаю в окиан-море. И буде вы, пчелы, моим словам не покоритесь, сошлю я вас в окиан-море на бел остров, и белые пчелы будут вас жалить в семьдесят семь жал. Слово мое крепкое, аки кремень!».

— Медведь? — переспрашивает Лизхен. Она вся ровно пчела, охмуренная дурманящим дымом.

— Медведь, — серьезно говорит Михайла и сам же не выдерживает взятого тона. Тут прыскает и Лизхен. Они хохочут в два голоса, смех их сливается, и его отражает ближнее эхо.

— Пчелы покуль смирные, — отсмеявшись, говорит Михайла, а сам поводит округ глазами, силясь понять, откуда берется эхо. — Взятка у них много, они особо и не противятся. Значит, осень еще далеко… — И озоровато хмыкает, поминая бегство. — Выходит, нам повезло…

— Аха, «повезло». — Лизхен склоняется к нему и дует на волдырь, который красеет на Михайловой шее.

— Ништо, — как кот, жмурится и урчит Михайла. — До свадьбы заживет… Заживет ведь?..

Слова вырываются, похоже, сами собой, помимо воли. И от этих собственных нежданных слов он вдруг теряется, оторопело хлопает глазами. Лизхен тоже смущена. Перебирая складки передничка, она опускает глаза, заливается румянцем. Повисает неловкое молчание. Первой находит выход Лизхен. Чтобы прервать паузу, она опять возвращает разговор к пчелам, дескать, откуда ты, Михель, все про них ведаешь, а сама меж тем принимается расстилать скатерть. Михайла, одолев неловкость, на сей раз говорит без всяких усмешек, а рассказывая, принимается ей помогать.

— Когда учился на Москве, — говорит он, — то летом часто бывал в Троице-Сергиевом монастыре. Там кормился, там службу нес, какую дадут. То псалтирь переписывал, то трудничал в пекарне, а то пускался по окрестным дубравам с бортниками — охотниками за диким медом. У них учился ладить бортное угожье, пасеку то есть. А еще воск под луной белить…

В десяти шагах от бивака меж зарослей вереска Михайла различает пещерку, темнеющую в скальной породе. Вот, стало быть, откуда исходит эхо.

Солнце, мерцающее сквозь густую листву, достигает зенита. Пора перекусить. Лизхен накрывает скатерть, опоражнивая корзину, и приглашающе разводит руки. Здесь сыр, домашняя колбаса, ржаной хлеб, зелень и маленький бочонок сидра. Все красиво и завлекательно. Довершая походный стол, Михайла водружает посередке его слиток сотового меда.

И вот уже в двух синих фаянсовых кружках булькает молодой сидр, по-хессенски — «аопплер». Он пенится, пузырится, шипит, обдавая ароматом свежих августовских яблок, меда и разнотравья. Михайла, не отрываясь, выпивает полную кружку, отдувается и принимается с аппетитом уплетать домашнюю колбасу. Лизхен же не торопясь лакомится диким медом, отламывая кусочки от сотовой скибки, при этом вощинку складывает в плошку: потом из этого воска можно будет свернуть свечу — в немецком доме ничего напрасно не пропадает.

Михайле нравится эта хозяйственность и рачительность, но напрямую он об этом не говорит.

— Угадай загадку, — кивает Михайла, одолев большую колбасную рюху. — Во темной темнице красна девица камку ткет, узором шьет без иглы, без шелка, — и хитровато глядит на Лизхен. — Что это?

Лизхен простодушно-виновато пожимает плечами — по-русски она еще не все понимает.

— Не знаю, Михель…

— Так то же самое. — Михайла показывает на соты. — Улей с пчелами.

Лизхен смущенно смеется и при этом так завлекательно облизывает свои и без меда сладостные губы, что Михайла едва сдерживается, чтобы не бросить трапезу. Чем можно остудить внезапный жар? Еще одной кружкой сидра. Слегка хмельной пенный напиток немного кружит голову, и, следуя его воле, Михайла заводит слышанную не раз в кабачке старую швабскую песенку:

Я старый, стреляный солдат,
Ничем особым не богат.
Прекраснейшая дама!
Не золото, не серебро,
Одна лишь честь — мое добро.
В том признаюсь вам прямо.

Входя в роль, Михайла нахлобучивает задом наперед шляпу — она становится похожей на военный шлем, срывает две метелочки рыжеватого колосняка и делает из них усы.

17
{"b":"262196","o":1}