Марци остановился, заслушавшись. Вдруг мимо проковыляли два маленьких перепеленка, совсем еще желтеньких, в молодом пушку.
Наверное, озорники удрали из родного гнездышка, не спросись у мамаши. Перепелята еще толком не научились бегать, их глазки-бисеринки выражали лишь страх. Лови их, Марци! И мальчик припустился за беглецами. Но плутишки оказались проворней его и вскоре исчезли из виду. Они затерялись в пшенице, даже шороха потревоженных ими колосьев больше не было слышно.
Наступила глубокая, удивительная тишина. До Марци не долетало ни стука телег, ни человеческих голосов. Над головой малютки виднелось только небо, по которому лениво ползли облака.
Над нивой промчался ветерок. Он словно огромным гребнем прошелся по ее кудрям. До слуха Марци он донес отдаленный, едва слышный детский плач.
«Маленькая Боришка проснулась», — подумал Марци.
Он повернул назад, собираясь вернуться к девочке. Но куда, в какую сторону бежать?
Задыхаясь, Марци изо всех сил бежит напрямик через поле, потом останавливается, прислушивается. Плача уже не слышно. Мальчик снова пускается в путь, только теперь он еле бредет, усталый, запыхавшийся, со взмокшими от пота волосенками. Порой ему кажется, будто он слышит где-то позади голос отца:
— Эй, Марци! Где ты, Марци?
Мальчик пробует идти на голос, но звук его уже исчез, лишь пшеница грустно и загадочно шуршит вокруг. А бедняжка Марци все идет и идет…
Страшному лесу колосьев нет конца; кажется, словно все поле шагает рядом с малышом — и высокие качающиеся стебли, и голубые васильки.
Марци уже выбивается из сил. Его терзает голод, он задыхается от усталости. Страх и боль сжимают ему сердечко, и ребенок начинает горько плакать.
Но безжалостные хлеба, словно чужие, равнодушно кивают колосьями, даже не хотят спросить: «О чем ты плачешь, Марци?» И красные бубенчики уже не звенят больше, а лишь посмеиваются над ним.
Одна только муравьиная куча ласково подбадривает его. Миллионы муравьишек копошатся на ней, выполняя какую-то неведомую, но, очевидно, очень спешную работу. Марци вспомнил, что видел точно такую же кучу на краю пшеничного поля, когда входил в хлеба. Может быть, это она и есть? Муравьи показались ему знакомыми. Всем своим видом они словно говорили малышу: «Это мы, Марци… Узнаешь нас?» Ножки ребенка уже подгибались, но с надеждой в сердце он пробежал еще немного, сначала вправо, потом влево. Напрасно!.. И муравьи обманули его. Это были другие, чужие муравьи.
Выбившись из сил, усталый, голодный, измученный, он свалился наконец возле куста бузины. В глазах у него потемнело, в голове стоял шум. А красные колокольчики в безбрежном море пшеничных колосьев все до единого вдруг зазвенели, зазвенели…
Родители Марци не скоро заметили, что сынишки их нет в той борозде возле хлебной торбы, где они его оставили. Мать и отец долго звали его, аукали, разыскивая по всему полю, но ребенка и след простыл. На все их расспросы работавшие по соседству люди отвечали в один голое: никто не видел мальчика. Непостижимо, куда он только мог деваться!
На следующий день о пропаже ребенка знала вся деревня. Сообщили об этом исправнику, и тот исколесил окрестности, допрашивал бродячих цыган, которые, по слухам, часто воруют чужих детей (будто им мало своих собственных!). Но Марци так и не нашелся. Мать каждый вечер стелила ему постельку — вдруг отыщется, вдруг ночью придет! Заблудился где-нибудь, думала она. Добрые люди найдут его и приведут домой.
Шло лето, а Марци так и не отыскался. Лишь ближе к осени, когда стали косить пшеницу на том поле, где он заблудился, в борозде возле куста бузины нашли крохотный детский скелетик.
1901
ФИЛИ
Зарисовка из прежним времен
Перевод И. Миронец
Еще стоят в деревнях барские усадьбы, те, конечно, которые пока не рухнули. На этих-то уже разве только законченные отверстия уставившихся в небо труб говорят вразумительно, как бы сетуя, что через них вылетало больше, чем завозилось в амбары. Ох, уж эти пиры… пиры горой!
Зато уцелевшие усадьбы теперь привлекательнее прежнего. Комфорт — покоритель, могущественней Наполеона. Всюду постепенно проникает хотя бы частица того целесообразного, красивого и удобного, что придумано человечеством. Нынче и гайдук вон с вилки ест, а король Матяш еще довольствовался собственными пальцами. Деревенский нотариус нежится на такой оттоманке, какая и не снилась наместнику венгерского короля Гаре *. Одним словом, роскошь проникает все дальше и дальше.
И теперь дымят трубы помещичьих усадеб, да и гостей по-прежнему хватает. Сидят они вокруг красиво накрытых столов. В серебряных канделябрах горит в четыре раза больше свечей, чем в прежние времена. Вместо привычной печи теперь излучает тепло камин, облицованный отменной майоликой; и не видать за ужином уже косматых пришельцев в серых полушубках — все чинно, все подобрано одно к одному. Мебель, костюмы, фарфор, хрусталь. Все аристократично и дышит довольством. Мужчины во фраках, — это ведь не какое-нибудь сборище, а званый diner![18] — у дам шея и половина груди оголены, шуршащий шелковый лиф начинается лишь там, где не быть ему уже нельзя. И это единственный признак расчетливости. Но будем рассказывать дальше: стоит ли тратить много слов из-за крохотного местечка — в ладонь, от силы в две шириной.
Запустение? Да где же тут запустение! Напротив. Если бы предки, воскреснув на минуту, огляделись в своих усадьбах, они бы всплеснули руками. «О, что за блеск, — сказали бы они, — какой вкус, сколько чудесных, подымающих настроение предметов! Впрочем, постойте, за столом, кажется, недостает самой прекрасной безделушки».
Да, в самом деле, чего-то недостает. Чего-то такого, чего и замечать не следует. Недостает обедневших родственников.
Прежде их везде хватало. Не было такого барского дома, где бы не ютились и они. И если гостю хотели пояснить, в каком состоятельном доме он побывал, то формулировалось это так:
— Живут там широко. Одних только бедных родственников человек шесть при доме.
Пригретые сироты, бьющие баклуши родичи придавали столу больше блеска, чем эти нынешние серебряные подносы, хрустальные кубки и огромные букеты цветов.
Это была совсем особая каста. Без них любой дом был бы неуютным в непривлекательным. Как ветка можжевельника на корчме означала, что за деньги человек может там поесть и выпить, так присутствие бедных родственников в частном доме означало, что там гостя встретит истинно венгерское радушие. Вот этот-то обычай и исчез. Нет больше в усадьбах бедных родственников. Вымерли, как бизоны.
Может, с венгерской земли исчезла бедность? О нет. Наоборот, она все движется-надвигается, переступая своими страшными лапищами: топ-топ, топ-топ! — а длинные руки ее все сильней стискивают дворянские семьи, так что только кости хрустят… Но обедневших родственников, вопреки этому всему, больше не водится.
Я еще знал, верней, мне казалось, что знал, двоих, но, посетив недавно Криштофа Хеттеши, моего давнего друга и тоже депутата, в его старом родовом доме в Видолье, уже не застал у него этих двух сироток, которые прежде, бывало, скромно сидели в конце стола в своих коротеньких юбочках с повязанными на шее салфетками. Криштоф говорил, что это две бедные дальние его родственницы.
Мне нравилось наблюдать за ними во время еды, потому что все у них во рту казалось таким новеньким: и мелкие, как рисинки, белые зубки, и красные язычки, и розовые десны.
— Где Тинка, Бэшке? — спрашивал я у знакомых.
— О, да они уже выросли и…
— Повыходили замуж? — дополнял я.
— Ну, что вы! — отвечали мне. — Просто Криштофу тоже не под силу уже вести дом на широкую ногу, вот он их и кинул в ту общую ямищу, куда венгерец всегда сбрасывает подобное добро.
— В какую яму, помилуйте?