— Хороший парень! — сказал старшина.
— Хороший, — подтвердил я. — А дружок его — Фомин…
— Этот — мразь, — опередил меня Казанцев.
Мы разговаривали долго, как равный с равным. Вспомнили Старухина. Помолчали.
— Правильный был человек, — нарушил молчание Казанцев, и эти слова прозвучали, как высшая похвала…
30
Я приехал домой под вечер, отпраздновав День Победы в госпитале, расцеловался с матерью, наскоро рассказал ей о последних днях пребывания в Горьком, поужинал и помчался к Зое.
Она встретила меня спокойно, даже слишком спокойно. Я хотел поцеловать ее, но она отстранилась. «Странно», — подумал я.
— Как доехал? — поинтересовалась Зоя.
— Нормально!
— А рана как?
— Сама убедись — только шрамик.
Мы помолчали. Я представлял себе встречу с Зоей совсем по-другому. Казалось: она обрадуется, бросится мне на шею.
— Ты не рада? — спросил я.
— Почему же? Рада.
— Так не радуются! — заявил я.
Зоя не возразила.
Я вспомнил вдруг внеочередные наряды, старшего лейтенанта, давшего мне ни за что ни про что десять суток строгача, Паркина, обжиравшегося колбасой, и вспомнил всех плохих людей, встреченных за эти почти два года. Но тут же вспомнил Петровича, Старухина, Божко и еще добрый десяток тех, кто оставил в моем сердце хорошие отметины, кто вложил в меня что-то; я чувствовал это, хотя и не мог объяснить, что именно дали мне эти люди. Услышал мысленно свист пуль, увидел кошку, крадущуюся по обгоревшему бревну, вывороченные с корнем деревья, снова пошел в атаку и снова ощутил страх, который ощущал тогда, снова испытал то, что было в действительности; за несколько секунд прожил эти почти два года и почувствовал: душа оттаивает, оттаивает потому, что все — и хорошее, и плохое — надо было прожить и перенести, чтобы стать настоящим солдатом. «И я стал им», — подумал я.
— О чем задумался? — спросила Зоя.
— Тебе этого не понять! — резко сказал я и почему-то решил, что сейчас у меня разболится голова и начнут дрожать пальцы.
Зоя вздохнула:
— Отвыкли мы друг от друга.
«Отвыкли?» — Я хотел возмутиться, но вспомнил последнюю встречу с Зоей — эта встреча ничего не оставила в сердце, вспомнил, что, думая о ней, я тут же переключал мысли на Зину, вспомнил переписку с Капой и решил, что Зоя, должно быть, права.
— Как же теперь? — Я попытался улыбнуться, но не смог.
— Никак.
— У тебя, наверное, есть кто-нибудь?
— Не надо об этом, — мягко сказала Зоя.
«Значит, есть», — решил я.
— Выходит, разойдемся, как в море корабли?
— Зачем же? Останемся добрыми друзьями.
— Друзьями? — Я фыркнул. — Кому это нужно!
— Как хочешь. — Она снова вздохнула.
Я не ощущал ни сердечной боли, ни душевных мук — только досаду. Мое самолюбие было уязвлено, и это мешало мне понять Зою.
— Два года назад, — нарушила она молчание, — мы думали, что дружба и любовь одно и то же.
Зоя, видимо, уже узнала, что такое настоящая любовь, и я позавидовал ей. Я уважал Лешку, восхищался его «подвигами» на амурном фронте, но сам поступать так не хотел.
— Не обижайся на меня, Жора, — ласково сказала Зоя. — В жизни еще хуже бывает.
Что я мог возразить ей? Что?
— Заходи в гости, — пригласила Зоя. — Ведь недаром говорится: старый друг лучше новых двух.
И она ушла.
— Чего так скоро? — спросила мать, когда я вернулся. Я промолчал.
— Поссорились? — стала допытываться мать.
Я подошел к ней, поцеловал ее в щеку.
— Мамочка! Как хорошо, что война кончилась и что я домой вернулся.
— Значит, Зоя тебе рассказала?
— Что рассказала?
Мать замялась.
— Ну-у… что она с другим встречается.
— А ты знала об этом?
— Знала.
— Почему же не написала мне?
— Зоя просила не огорчать тебя.
Мне снова стало горько и обидно. Я по-своему был привязан к Зое, по-своему продолжал любить ее. Внутренне я понимал, что моя любовь — мираж, самообман, но тяжело было остаться, как говорится, на бобах, тяжело было сознавать, что теперь у меня нет девушки, что теперь даже в кино не с кем сходить. Захотелось потолковать с кем-нибудь по душам. Я мог бы выложить все матери, но подумал: «Она будет утешать, сочувствовать». А мне хотелось просто потолковать. Я вспомнил Кольку Петрова. Сейчас самое время навестить его.
— У тебя есть водка? — обратился я к матери.
— Есть.
— Можно взять ее?
— Зачем?
— К приятелю схожу — вместе служили, сто лет не виделись.
— Возьми. Только прежде ответь мне, сын, ты… — мать запнулась, — …не пристрастился к вину?
— Не беспокойся! — воскликнул я. — Водка мне не нравится.
Я не солгал. Водка мне действительно не нравилась. Сто граммов «наркомовских» я выпивал, как касторку, зажмурившись. Файзула и Волчанский смеялись надо мной, предлагали в обмен сахар. Но я не хотел отличаться от других, храбро выпивал свою порцию.
— Тогда зачем же тебе водка? — спросила мать.
— Встречу вспрыснуть надо, — объяснил я.
— Понятно. — Мать кивнула. — Поздно придешь?
— Наверное.
Мать снова кивнула.
— Это я просто так поинтересовалась. Я сейчас на дежурство ухожу.
— Опять на дежурство?
— Опять. Но сейчас я реже дежурю — врачи вернулись с фронта и легче стало.
31
Было тепло и душно. Воздух казался вязким, густым. На лавочке, скрестив на набалдашнике руки, сидел Коленька. Стало жалко дурачка, слабого, беззащитного. Я вернулся, отломил от буханки здоровенный кусок, молча протянул его Коленьке.
— Что, что? — заволновался дурачок. Надкусил хлеб и спросил с набитым ртом: — Кто принес?
Я не ответил.
Крымский мост. Одноэтажный деревянный домик: покосившийся, ветхий — того гляди развалится. Обитай мешковиной дверь. Постучал.
Девочка лет двенадцати с такими же, как у Кольки, глазами-плошками открыла дверь. Она была бледна и очень худа, под глазами лежала несвойственная возрасту синь.
— Брат твой, Коля, дома? — спросил я.
Девочка молчала.
— Я товарищ твоего брата, — сказал я. — Вместе служили.
Девочка молчала. Ее глаза были не по-детски грустны.
— Скажи ему — Жора пришел. Саблин, мол.
Девочка всхлипнула и, по-бабьи закрыв лицо руками, разрыдалась.
Ничего не понимая, я вошел в комнату с тюлевой занавеской на маленьком окне, с квадратным столом посередине, с двуспальной кроватью, увенчанной четырьмя никелированными набалдашниками, горой подушек, накрытых пестрой тканью; около стены стоял продавленный диван с мутноватым зеркалом в высокой спинке.
Но все это — тюлевую занавеску, квадратный стол, двуспальную кровать, продавленный диван — я рассмотрел уже после, а первое, что бросилось мне в глаза, когда я вошел, непрошеный, в комнату — была большая фотография Кольки в рамке, обшитой черной материей, с прикрепленным к ней орденом Отечественной войны второй степени.
Колька был похож на родителей: на женщину с плоской грудью — она шила возле окна, подняла при моем появлении голову — и небритого мужчину, подкатившего ко мне на громыхавшей подшипниками тележке, к которой было прикреплено ремнями его туловище.
«Так вот почему Колькин отец не писал домой», — сообразил я и почувствовал — задрожали пальцы.
Ничего не спрашивая, инвалид оттолкнулся от пола деревяшками, подкатил к стулу, хлопнул по сиденью рукой:
— Садись, солдат!
Девочки смотрели на меня Колькиными глазами. Мать тоже смотрела на меня, и я видел, как тяжелеют ее веки и вздрагивают губы.
Я назвал себя.
— Знаю, — сказала Колькина мать. — Сын писал про вас.
— Давай познакомимся, солдат, — Колькин отец протянул мне руку, — тем более что ты, оказывается, друг-приятель ему. Саклин, значит?
— Саблин, — поправил я.
— Извиняй, солдат, — сконфузился инвалид. — Слабоват я по части фамилий, все время путаю. А зовут меня, солдат, как и сына, Николаем, по батюшке Васильевичем буду. А она, — Николай Васильевич кивнул на жену. — Марья Васильевна. Мы с ней почти что тезки. Дочки сами представятся — не маленькие.