Старички поддакнули и налегли на тушенку. Петрович закусывать не стал.
— Вот ведь какое дело, — задумчиво произнес он. — До войны «казенка» копейки стоила, а теперя кусается. Теперя, чтоб выпить как след, в кармане много-много иметь надо. Но пьют все ж. Иной последнюю рубашку сымет, а удовольствие себе сделает.
— Таких людей называют алкоголиками, — вставил я.
— Верно. — Петрович внимательно посмотрел на меня. — Мы, — он показал на себя пальцем, — их, алкоголиков, значит, тоже не уважаем.
Запрокинув голову, младший сержант вылизал из кружки последнюю каплю.
— Давай, Петрович, еще по одной!
— Нельзя. Слышал, что пополнение сказало?
— Пацанчики! — Младший сержант выразительно взмахнул рукой. — Разливай.
— Вторая «НЗ», — произнес Петрович.
— Какое такое «НЗ»? — забеспокоился младший сержант. — Разливай, и все тут!
— Выпил маленько, и будя.
Командир отделения стал уговаривать Петровича «раздавить фляжку, чтоб она глаза не мозолила».
— Не нуди, мать твою! — отрубил Петрович.
«Смелый мужик», — решил я. Отбрей-ка я так в учебном полку какого-нибудь ефрейтора — на «губу» тотчас б. А тут все по-другому, тут проще. Командир отделения вместе с солдатами пьет-ест, а не за отдельным столиком, как в учебном полку. Тут все одной меркой мерены, потому что фронт тут и смерть над всеми одинаково ходит и уж коль вздумает взять к себе — не обессудь! Вон их сколько, братских могил на русской земле пораскидано. Сюда ехал — видел. В лесах и на пригорках, возле дорог, в полях дыбятся эти холмики с пробивающейся на них травой-муравой. Никто — сама природа украсит к лету эти холмики, когда трава-мурава превратится в полевые цветы — в лютики-колокольчики. Это уже потом, после войны, поставят на братских могилах обелиски, памятники — солдат с склоненными головами, касками в руках. Застынут около братских могил в почетном карауле пионеры, горны будут трубить, напоминая живым о павших — о тех, кто жизнь отдал за русскую землю, за самую прекрасную землю на свете.
Солнце неожиданно вынырнуло из расступившихся облаков и покатилось к краю неба — туда, где смутно виднелись немецкие блиндажи.
Петрович достал из вещмешка осколок зеркала, приладил его у котелка и стал бриться. Он сдирал щетину бритвой-самоделкой и крыл почем зря военторг, в котором-де, окромя безделушек разных, ничего путного нету.
Покончив с бритьем, освежился трофейным одеколоном и сказал, обратившись ко мне:
— Слышь-ка, парень, сапоги себе в бою добудь. Поновей сымай. Без сапог нельзя — болото. Завтра, бог даст, сапогами обзаведешься, не убьют если. Завтра бой будет.
— Завтра? — удивился я. И, желая показать, что я парень не промах, добавил: — А может, послезавтра?
— Может, и послезавтра, — легко согласился Петрович. — Но скоро. Это уж точно. Во-первых, вас пригнали — пополнение. Во-вторых, начальства тут вечор понаехало страсть сколько. Сам комдив был. Вон ту высотку брать будем, — Петрович выглянул из укрытия и показал на зеленевшую вдали высотку, опоясанную колючей проволокой и залитую лучами заходящего солнца.
В стороне от высотки, притулившись к реке, стояла деревенька дворов на двадцать, почерневшая от пожаров и, казалось, вымершая. Отчетливо виднелись остовы больших деревенских печей, возвышающихся среди развалин — обгоревших бревен, вывороченных с корнями яблонь, мусора. Я глядел на все это и чувствовал огромную, не сравнимую ни с чем боль.
— Глянь-ка, кошка! — неожиданно воскликнул Витька.
Я посмотрел, куда показывал он, и увидел кошку — обыкновенную серую кошку, крадущуюся по бревну.
— Она давно живет тут, — сказал Петрович. — Одна во всей деревне. А людей нет. Каких поубивало, а какие сами ушли — от греха подальше. От всей деревни кошка осталась.
Витька глядел на кошку, полуоткрыв рот, вытянув шею, улыбаясь, и я подумал, что кошка, должно быть, напомнила ему дом или еще что-нибудь очень хорошее. Я так подумал потому, что эта облезлая кошка и мне напомнила наш обсаженный липами московский двор, по которому разгуливали такие же кошки. Я вспомнил мать, Зою, и защемило в груди.
— Сколько таких деревень позади нас и впереди еще, — задумчиво произнес Петрович.
«В самом деле — сколько?» — подумал я. Вот за эту деревеньку и за другие такие же неизвестные мне деревеньки я буду драться. И драться надо так, чтобы не отступить, чтобы завтра же отбить деревеньку.
Я сказал об этом Петровичу. Он обозвал меня салагой.
— Высотка-то, соображай, господствующая, — объяснил он. — С нее все, как на ладошке, видать. Второй месяц бьемся за высотку и все никак не возьмем. Наш ротный раз по десять на день ее биноклем щупает.
Младшего сержанта разобрало, он стал придираться ко мне и Витьке, что-то бубнил.
— Отцепись от них! — прикрикнул на него Петрович. — Пусть отдохнут пацаны. Завтра им придется хлебнуть.
— Все хлебнем, — бормотнул младший сержант.
Петрович отвел меня и Витьку за выступ, вдававшийся в окоп, и, показав на еловые ветки, сказал:
— Легайте тут, пацаны. Утро вечера мудренее.
Я лежал лицом вверх, заложив руки за голову, и смотрел, как меркнет небо, теряя свою голубизну. Голубизна уступала место пепельной расцветке, обволакивавшей все вокруг. Пахнувшая землей сырость и прохлада, струившаяся сверху, пронизывали меня до костей. Я старался не думать о предстоявшем бое, хотя не сомневался, что он будет, и будет скоро, может быть, даже завтра, но страха, который охватил меня утром, уже не испытывал. Страх куда-то пропал, исчез бесследно. Казалось, я лежу в поле — тихом и нестрашном, и нет никакой войны.
На небе высыпали звезды. Витька спал, прижавшись ко мне, и от него шло живое тепло. «Он похож на мальчишку, а не на солдата», — лениво подумал я и решил, что никогда и никому не дам Витьку в обиду.
Та-та-та-та… Где-то там, у немцев, замолотил пулемет, по небу понеслись, догоняя одна другую, трассирующие пули. Это тоже не вызвало страха — пули летели не в нашу сторону, а на левый фланг — туда, где начинался осиновый подлесок, вклинившийся в нейтральную полосу.
— Психуют, гады, — сонно пробормотал Петрович.
Младший сержант что-то ответил, но что, я не разобрал.
Глаза смыкались. Я повернулся на бок и подумал: «А мама и Зоя, наверное, даже не подозревают, что я уже на фронте».
С мыслью о Зое я уснул…
14
Проснулся я от воя пролетавших, казалось, над самой головой снарядов. Они проносились с неприятным, рассекающим воздух свистом. Спросонья померещилось, что снаряды летят прямо на меня. Сердце екнуло, но я тут же понял, что это наши снаряды и что летят они на высотку. Я вскочил, выглянул из окопа. Коричневая земля, смешанная с пороховым дымом, поднималась над высоткой, застывала на мгновение в воздухе и обрушивалась вниз, где притаились немецкие блиндажи, скрытые деревьями и кустарником.
— Молодцы артиллеристы! — громко сказал я и выругался: мне хотелось обратить на себя внимание, показать всем отсутствие страха.
Выругавшись, я посмотрел на старичков. Никто из них даже не взглянул в мою сторону, и только Петрович погрозил мне пальцем. Почему-то стало стыдно.
Витька стоял около меня, как привязанный, и это начинало раздражать и злить меня: мне казалось, что я, длинный, и он, коротышка, должно быть, выглядим со стороны смешно. Мне не хотелось, чтобы сейчас, в этот ответственный для меня день, кто-нибудь засмеялся над нами.
Беспокоился я напрасно: на нас никто не обращал внимания, все смотрели на высотку, похожую на проснувшийся вулкан, и переговаривались вполголоса.
Вставало солнце. Небо за нашим окопом слегка порозовело, налилось красным цветом и стало, как опухоль. Я подумал, что во время атаки солнце будет слепить немцам глаза, обрадовался этому.
Младший сержант достал кисет, стал неторопливо сворачивать «козью ножку». Старички последовали его примеру, и вскоре над нашим окопом поплыл синеватый дымок, похожий на туман.