Нет, как ни жаль, она не может все-таки разыскивать сейчас воспитанницу бабушки – вдруг в тот самый момент, когда она направится к дворнику, из ателье выйдет Эндре Борош? Тогда ничем не разубедить его, что она пришла потому, что… Нет, нет, потом, когда Кристи окончит восьмой класс. Или когда Борош женится. Пусть пройдет немного времени…
О дне сбора, посвященного миру, она, к величайшему своему стыду, чуть не позабыла.
Накануне в школе побывала инспекция, а это дело нешуточное. Инспектор сидел на уроках тети Евы во всех классах, где она вела историю, забрал все классные и домашние тетради учениц и в течение пяти дней, пока работала комиссия, разбирал, судил, спорил и хвалил ее. Если бы Рэка не напомнила, что в субботу в три часа будет сбор и не попросила разрешения в половине второго вернуться в школу, чтобы украсить зал, она, может быть, и не пришла бы. Ей стало стыдно: хорошая же она воспитательница! Забыть об этом!
Она известила всех учителей, которые преподавали в восьмом классе, и пригласила, если у них есть время, прийти на праздничный сбор, но согласие дали только тетя Мими да директриса. Тете Луизе она сказала отдельно, но тетя Луиза ответила, что, к сожалению, она не может даже слышать о войне и в тех случаях, когда это не обязательно, не принимает участия в подобных затеях. Что ж, значит будут только тетя Мими и директриса. Очень важно, чтобы, помимо классного воспитателя, пришли и чужие, потому что от этого праздник станет еще праздничнее; к тому же не мешает показать, что Кристина Борош все-таки сделает доклад, хотя никто ее не принуждал и ничем ей не угрожал.
Зал был великолепен: Цинеге превзошла самое себя.
Цинеге, правда, терпеть не может учиться, но руки у нее золотые, и она все видит в образах; если б могла, она и отвечала бы картинами – в будущем Цинеге непременно найдет себе дело на какой-нибудь киностудии. Наверное, и сейчас отправилась в «Гуннию» или «Будапешт»[23] и заговорила какого-нибудь кинодеятеля до одурения, пока он не дал ей серию документальных снимков разрушенного войной и вновь восстановленного Будапешта. По левой стороне класса, укрепленные на раме из деревянных реек, чтобы не портить стену, расположились ужасающие картины войны – улицы обращенного в развалины города, разрушенные мосты; Цинеге не остановилась даже перед тем, чтобы выставить снимки, на которых были сняты валяющиеся в снегу трупы, – правда, это совершенно не подходило для школьного сбора, но Цинеге не отличалась чувствительностью, и ее ничто не могло остановить, если речь шла о том, чтобы произвести впечатление.
«Надо будет снова поговорить с этой глупышкой Цинеге, – подумала тетя Ева, уходя в зал. – Не может быть, чтобы она, обладая такими способностями, не желала учиться. Ну какой же получится из нее режиссер или оператор? Неужто она думает, что можно стать крупным художником, не будучи человеком образованным?»
По правую сторону класса на точно такой же раме из реек улыбалось настоящее Венгрии. Мордашки ясельной детворы над большущими кружками, цветущие деревья, девушки, собирающие яблоки, пшеничные поля, электростанции, электродвигатели – и снова город, те же части города, что и на левой стороне, но снятые уже теперь: восстановленные улицы, дома, мосты, а вместо валяющихся на площади мертвецов – молодые матери с детскими колясками, наслаждающиеся весенним солнцем. Цветов не было, да и где их взять в такое время, но на столе сияла красная шелковая скатерть – ее, очевидно, прислали родители Анико: у них в доме много всяких красивых вещей. Повсюду зеленело множество еловых веток, а между ветками – искусственные красные ягоды. Зал был декорирован с большим вкусом, он выглядел красиво и впечатляюще, очевидно Бажа заблаговременно взяла Цинеге в работу – и Цинеге, в виде исключения, не запоздала. Уж если Бажа берется за что-нибудь, с ней лучше не шутить. Чтецы-декламаторы сидели отдельно, на первых партах, перед ними лежал отпечатанный на листочках текст, те, кто должен был читать прозаические отрывки, держали книги со вложенными на нужном месте блестящими закладками, сделанными из кусков киноленты, которые подарила подругам Цинеге…
Директриса и тетя Мими сели сзади, сказав, что оттуда им будет лучше видно; тетя Ева уселась в сторонке от них, ей не хотелось быть далеко от детей. На сбор отряда она тоже повязала красный галстук. Ведь тетя Ева была у них не только классным руководителем, но и пионервожатой. Она села на пустовавшее место Кристины, рядом с Рэкой.
Кристина стояла в углу. В руках у нее – вырванные из тетради листки, на щеках – красные пятна. Кристина волновалась, ей явно хотелось, чтобы доклад был уже позади.
«Испытываю ли я сейчас гордость? – спросила себя тетя Ева. – Горжусь ли тем, что она все-таки выступает, как я того хотела осенью? Нет, это не моя победа, а победа новой педагогики, которая помогает нам воспитывать детей. Нет, я не горжусь, но я рада. Хорошо, что права оказалась я, а не Луиза. Сейчас в воздухе чувствуется какое-то особое напряжение. И класс это чувствует. Вон как вздрагивает маленькая аккуратная рука Рэки».
Бажа скомандовала «смирно», все встали и запели пионерский гимн. Бажа говорит гладко и уверенно, как взрослая. Открыв сбор, она попросила Хедвигу Доку продекламировать стихотворение давно умершего замечательного поэта о минувшей войне. Хедвига продекламировала стихотворение разумно, точно и бездушно. Какой ужас! До восьмого класса доучилась, а не знает, что стихи нужно декламировать не нараспев, а так, чтобы до слушателей доходил ритм и музыка стиха. Стихотворение это – сама музыка, но в устах Хедвиги оно звучит прозаичнее любой прозы, «Откуда знать мне, для другого что значит этот край…» Каким большим поэтом был Радноти![24] Наверное, будь он жив, радовался бы, что его стихи помогают этим детям оживить прошлое.
Бажа передала слово докладчику Кристине Борош.
Докладчица, то смертельно бледнея, то вспыхивая и совершенно игнорируя все изучавшиеся в школе правила построения доклада, не назвала даже темы и сразу заговорила о себе. Восьмой класс вообще был исключительно дисциплинированным – в последнее время уже не только ради тети Евы, но и сами по себе, – но эта мертвая тишина свидетельствовала не о дисциплине, а о каком-то внезапном испуге: казалось, будто с кафедры к ним обращалась вовсе не Кристина, их одноклассница, а кто-то иной, какой-то именитый незнакомец…
Кристина сказала, что не считает себя оратором и делать доклады не умеет; она не сомневается, что любая из ее одноклассниц могла бы сделать доклад гораздо лучше. Но недавно она все-таки решила, что расскажет о своих размышлениях, хотя бы и не так складно, как это получилось бы у других, – пусть то, чего будет недоставать в ее докладе, каждый додумает сам. Она сделает все, что в ее силах. Самым главным ей кажется то, что она стоит здесь и говорит: она была не права, что не выступила уже давно, сразу же, когда ей предложили это.
Ей следовало тогда подняться и сказать всему классу, что она принимает поручение, потому что тема собрания никому не может быть так близка, как ей. Год, о котором рассказывают фотографии на левой стене, значителен для каждой из них, но для нее, которая родилась в том году, особенно.
Семья Кристи жила тогда в другом районе, не здесь. Папа ее был в плену. Мама и бабушка не могли оставаться в квартире. Будапешт был осажден. В ночь, когда Кристи родилась, мама ее, которой было тогда всего двадцать лет, погибла, потому что нельзя было позвать врача; одно крыло того дома, в подвале которого Кристи появилась на свет, уничтожила бомба, почти все, кто там находился, и ее бабушка в том числе, были ранены. Только она одна, по странной прихоти случая, осталась совершенно целой и невредимой, и когда развалины над их убежищем разобрали и оставшиеся в живых могли, наконец, выйти на свободу, она преспокойно лежала и пищала на дне корзины для белья.