Все-таки ее немного интересовала, конечно, и судьба фотографа, и ее очень беспокоило, что Эндре Борош несколько дней не давал о себе знать. Она способна была опросить весь класс, одного за другим, о том, что нового в семье, чтобы можно было поинтересоваться у Кристины, как чувствует себя отец. «Спасибо, – ответила Кристина, – он здоров».
Ну, если здоров, то когда-нибудь да позвонит ей. Пусть выдохнется первый взрыв ярости! Уж она-то знает, что это такое – привязанность к умершему. Для нее бабушка жива и сегодня, она словно присутствует во всем. Она, Ева, не хотела его обидеть. Хотела только помочь. Она и вправду мало в чем понимает, но уж в детях – несомненно. Если она говорит, что девочке нужна мать, то он может ей поверить. Не каждому ребенку это безусловно необходимо, но им удалось воспитать свою Кристи такой чуткой и чувствительной, что пока в этом доме нет женщины, до тех пор и девочка не может прийти в норму. Не говоря уж о самом отце!
Фотограф и в самом деле объявился: он поджидал ее однажды после обеда, когда она покончила уже с контрольными. Они отправились в обычное свое место, в кондитерскую на самом конце проспекта Народной республики. Конечно, там опять была тетя Луиза, ее почти всегда можно было встретить там в это время. Оба вели себя так, будто последний раз виделись друг с другом накануне и расстались в полнейшем согласии. Фотограф был весел, спокоен, лицо его казалось каким-то необыкновенно просветленным. Он сам вернулся к оставленной тогда теме без всякого перехода, словно желая, чтобы это было уже позади.
– Вы не сердились на меня, не правда ли?
Ева Медери потрясла головой. Она не делала вида, будто не понимает, о чем идет речь.
– То, что вы сказали, было для меня несколько неожиданно. Поэтому я оставил вас так внезапно – хотелось побыть одному, чтобы поразмыслить. Должен признаться, я и обиделся на вас немного, вы показались мне бестактной. Потом я остыл. А сейчас уже снова совершенно спокоен!
Так оно и было – он сидел спокойный, серьезный, веселый.
– Друзей у меня немного, родственников тоже, живу я довольно замкнуто. Но все же не впервые слышу совет, который получил от вас в прошлый раз. Мне уже не раз советовали жениться, и я всякий раз начинал избегать, чуждаться того, кто заговаривал об этом, не мог больше относиться к нему с симпатией. Чувствовал про себя – это убийца. Он хочет убить мою жену, жену, которая жива во мне. В вас я не почувствовал убийцы и не возненавидел. Напротив.
Медери разглядывала пирожное с кремом.
– Моя жена, если бы могла говорить, сказала бы, очевидно, то же, что и вы: важны не мои чувства и обиды, а Кристи, она – прежде всего. Женщины страшно сильные, когда речь идет об их ребенке.
Теперь тетя Ева подняла на него глаза. Тетя Ева вообще очень любила, когда выяснялось, что она права, но сейчас это было ей как-то особенно приятно.
– Это, конечно, не означает, что послезавтра я женюсь. Вы, очевидно, догадываетесь об этом. Могу обещать вам только, что постараюсь сдружиться с этой мыслью. В интересах ребенка.
– Этого будет мало, – произнесла учительница Медери.
Фотограф поднял на нее глаза.
– Думать только о ребенке нельзя. Это опять преувеличение. Коль скоро вы решились принять мои доводы, тогда осмотритесь вокруг, с тем чтобы ваш выбор и вам принес радость.
Эндре Борош покачал головой.
– У меня не влюбчивая натура…
– Это не недостаток, – сказала учительница Медери и покраснела от того, как восторженно прозвучали эти слова. – Но это не значит еще, что вы не найдете кого-то, кто будет нравиться вам.
– Не думаю.
– Спорим?
Глаза их встретились. Долго, пристально смотрели они друг на друга, потом оба отвели взгляд. Они не заключили пари, не потрясли шутливо друг другу руки и не пообещали никакой награды победителю. Заговорили о другом.
Вечером, придя домой и усевшись за составление плана уроков и подготовку к завтрашнему дню, Ева Медери почувствовала, что она какая-то не такая, как обычно. Она не могла понять, в чем дело. Достала книгу, но и чтение не помогло. Что-то изменилось, стало другим, окончательно и бесповоротно другим. Но что это? Что? Что?…
Понадобилось немало времени, прежде чем она поняла себя, и когда это, наконец, случилось – это была отнюдь не веселая минута.
Но тогда она еще ничего не знала. Встречи Эндре Борошем продолжались, они обсуждали все мельчайшие детали домашнего воспитания Кристины. С радостью услышала тетя Ева, что с дядей Бенце все в порядке – бабушку не пришлось долго уговаривать. Свадьбу наметили на лето, рассказывал фотограф, и бабушка, с тех пор как стала невестой, ходит такая кроткая и мечтательная, что просто не узнать.
Чаще всего они бывали на концертах.
Долгие годы музыка была изгнана из жизни Эндре Бороша, и сейчас они с тетей Евой пользовались каждым случаем, чтобы пойти куда-нибудь, где можно было послушать настоящую музыку. Завсегдатаи концертов в Музыкальной академии понемногу стали узнавать их и даже дали им прозвища: серьезного мужчину с длинными волосами прозвали Парсифалем, а белокурую девушку с тонким лицом – Изольдой.
И вот в начале декабря за несколько дней до праздника Микулаша[18], когда Кристи научилась почти так же, как и другие девочки, прыгать и шалить и ее даже силой не удержать было дома по вечерам, так рвалась она к своим подружкам, – Эндре Борош, выйдя из концертного зала, неожиданно вновь возвратился к тому разговору.
Они брели вниз по улице Маяковского – Ева собиралась от театра Мадача ехать домой шестым автобусом. Был прекрасный вечер, холодный и чистый.
До сих пор они никак не называли друг друга. Тетя Ева обычно обращалась к родителям: «папа Кун», «мамаша Сабо». Эндре Бороша она никак не называла, он тоже, обращаясь к ней, не называл ее, как положено, учительницей Медери. Она только голову вскинула, услышав, как фотограф сказал: «Ева!»
– Ева, – заговорил Эндре Борош, – однажды вы дали мне хороший совет.
– Не один, – поправила учительница Медери.
– Несколько хороших советов. Но среди многих советов был один, который относился ко мне, к моей жизни. Вы еще помните об этом?
Она помнила. И хотела было вскрикнуть от радости, что значит удалось и это, что и это наладилось и теперь она и в самом деле может вычеркнуть Борошей из списка неотложных дел, но внезапно нахлынувшая радость вдруг исчезла, обратилась в какую-то странную растерянность. Впервые она почувствовала, что ей не доставит радости сознание, что она может, наконец, вычеркнуть семью Борошей из своего списка и теперь у нее не будет ни причин, ни возможностей продолжать встречаться с Эндре Борошем. И впервые, да, впервые, она догадалась о чем-то. Нельзя было не догадаться, потому что это было написано на лице фотографа, было видно по его растерянному, смущенному, исполненному надежды взгляду. Она знала, какова будет следующая фраза, знала, что ее ожидает. И в первый, в самый первый раз ее потрясла мысль, что она единственный человек на земле, которому Эндре Борош не может сказать эту фразу.
Ей – нет. Только ей нет. Кому угодно другому…
Если бы он мог сказать ей, она все равно ответила бы «нет».
И испугалась.
Нет? Правда ли?
Ева Медери не успокаивала себя. Ее уверенность в себе немного пошатнулась оттого, что она так поздно заметила, во что вылились эти бесконечные прогулки и разговоры, оттого, каков был результат ее педагогической деятельности. Словом, вот куда привела ее история с Борош. Ей давно следовало заметить это, а не теперь, не в такую решающую минуту. Нет, она не сказала бы «нет». Какое там! Этот человек любит ее! Но еще хуже то, что она тоже его любит.
Она теперь и в самом деле готова была смеяться.
То, что миновало ее в гимназические годы, что прошло мимо в годы, проведенные в университете, теперь явилось. И явилось так, как она сама рассказывала детям: все придет в свое время – и настоящее большое чувство и настоящая страсть. Она любит этого человека, которому нужно сейчас, немедленно помешать просить ее руки. Она не может быть его женой, нет, нет, не может. Никогда!