Я слушал ее с изумлением и некоторой тревогой. Я вдруг осознал, какая опасность меня подстерегает. У меня было чувство, будто меня, независимо от моей воли, кто-то заставляет следовать за тетушкой в ее рыцарских странствиях, как Санчо Панса за Дон Кихотом, но только в ее подвигах слово «рыцарство» подменялось словом «удовольствие».
— Для чего вы едете в Стамбул, тетя Августа? — спросил я.
— Там будет видно.
Странная мысль неожиданно пришла мне в голову.
— Уж не ищете ли вы мсье Дамбрёза?
— Нет, что ты, Генри. Ахилла, скорее всего, уже нет в живых, как и Каррана, — ему теперь было бы под девяносто. А мистер Висконти, бедный мой глупый мистер Висконти, ему тоже уже теперь по меньшей мере восемьдесят пять, это возраст, когда особенно нужно женское участие. Ходили слухи, что он после войны вернулся в Венецию и что его утопили в Большом Канале после драки с гондольером из-за женщины, но мне что-то не верится. Не тот он был человек, чтоб драться из-за женщины. В каких только передрягах он не побывал — и всегда выходил сухим из воды. Какую же долгую я прожила жизнь — прямо как дядя Джо.
Ею снова овладело меланхолическое настроение, и впервые мне пришло в голову, что, быть может, одних георгинов недостаточно, чтобы заполнить досуг человека, ушедшего от дел.
— Я рад, что нашел вас, тетя Августа, — сказал я, поддавшись внезапному порыву.
Она ответила мне поговоркой, в которой была доля вульгарности, совершенно для нее не характерной.
— Есть еще порох в пороховницах, — сказала она и улыбнулась так задорно, бесшабашно и молодо, что я перестал удивляться ревности Вордсворта.
Глава 11
Восточный экспресс отходил с Лионского вокзала после полуночи. Мы с тетушкой провели утомительный день — сначала мы ездили в Версаль, который, как это ни удивительно, тетушка видела впервые (дворец ей показался довольно безвкусным).
— Я никуда за пределы города не выезжала, пока существовал мсье Дамбрёз, — сказала она. — А до этого, в мой более ранний парижский период, я была слишком занята.
Меня все больше занимала биография тетушки, и мне хотелось выстроить разные отрезки ее жизни в определенной хронологической последовательности.
— А этот более ранний период был до или после того, как вы поступили на сцену? — спросил я.
Мы стояли на террасе дворца и глядели на озеро, а я думал о том, насколько Хэмптон-Корт [103] прелестней и непритязательней Версаля. Но и сам король Генрих VIII был более скромным в своих привычках, чем Людовик XIV. Англичанину легче отождествить себя с почтенным семьянином, чем с роскошным любовником мадам де Монтеспан. Я вспомнил старую мюзикхолльную песенку:
На веселой вдове я женился, ей-ей:
Семерых до меня схоронила мужей!
Звался Генрихом каждый предшественник мой —
И выходит, я Генрих Восьмой!
Никто никогда не решился бы написать песенку для мюзик-холла про короля-солнце.
— На сцену, ты говоришь? — переспросила тетушка рассеянно.
— Да. В Италии.
Она явно делала усилия, пытаясь вспомнить, и я впервые заметил, что ей уже очень много лет.
— Подожди, подожди, да, теперь я вспомнила. Ты имеешь в виду гастрольную труппу? Это уже было после Парижа. В Париже меня и открыл мистер Висконти.
— Он был театральный директор?
— Нет, он просто был большим любителем того, что ты так упорно называешь подмостки. Мы встретились с ним как-то под вечер на улице Прованс, и он сказал, что у меня большой талант, и уговорил оставить труппу, в которой я работала. Мы вместе отправились в Милан, где и началась моя настоящая профессиональная карьера. Все складывалось очень удачно — останься я во Франции, я не могла бы помочь твоему дяде Джо, а он, после ссоры с твоим отцом, оставил мне большую часть денег. Бедный старик, я так и вижу, как он все ползет и ползет по коридору по направлению к уборной. Давай вернемся в Париж и сходим в музей Гревен [104]. Мне надо развеяться.
Она явно развеялась при виде восковых фигур. Я вспомнил Брайтон и то, как она говорила мне, что это и есть ее представление о славе — быть выставленной у мадам Тюссо в одном из своих собственных нарядов, и я искренне верю, что она скорее выбрала бы Комнату ужасов [105], чем примирилась с тем, что ее образ останется вовсе незапечатленным. Идея довольно странная — тетушка была лишена преступной складки, хотя действия ее иногда, строго говоря, были не совсем законными. Мне кажется, детское присловье «чья потеря, моя находка» было одной из ее заповедей.
Я предпочел бы пойти в Лувр, поглядеть Венеру Милосскую и крылатую Нике, но тетушка встала на дыбы.
— Все эти голые женщины, у которых не хватает каких-то частей тела, — просто патология, — заявила она. — Я когда-то знала девушку, которую, так же как их, разрубили на куски где-то между Северным и Морским вокзалами. Она познакомилась там, где я работала, с человеком, который занимался продажей женского белья — так, во всяком случае, он ей сказал, — у него всегда при себе был чемоданчик, набитый бюстгальтерами самых невероятных фасонов. Он уговорил ее примерить некоторые из них. Один ей показался особенно забавным — чашечки в виде двух сцепленных черных рук. Он пригласил ее поехать с ним в Англию, она расторгла контракт с нашим патроном и исчезла. Это было cause célèbre [106]. В газетах его называли «Злодей с железной дороги», и, после того как он покаялся и причастился, он поднялся на гильотину в ореоле святости. Как сказал на суде его защитник, он был воспитан иезуитами и у него было преувеличенное представление о служении идее девственности, поэтому он убивал всех девушек, которые, как бедная Анна-Мари Калло, вели распутный образ жизни. Бюстгальтеры служили ему как бы лакмусовой бумажкой. Та, что выбрала легкомысленный бюстгальтер, была обречена, как эти несчастные мужчины в «Венецианском купце». Он, безусловно, не был обыкновенным преступником, и одной молодой женщине, которая молилась за упокой души его в часовне на улице Бак, явилась Дева Мария и сказала: «Да станут праведными неправедные пути», и женщина восприняла эти слова как весть о его спасении. С другой стороны, известный доминиканский проповедник увидел в этом неодобрительную реплику, касающуюся его иезуитского воспитания. Так или иначе, но начался в буквальном смысле культ «добродетельного убийцы», как его называли. Ты как хочешь, можешь идти любоваться своей Венерой, а я поеду смотреть восковые фигуры. Нашему хозяину пришлось опознавать тело, и он говорил, что остался только торс — это навсегда отбило у меня охоту глядеть на мраморные статуи.
Вечером мы пообедали «У Максима» [107], в малом зале, где тетушка надеялась избежать встречи с туристами. Но одна туристка туда все же затесалась — на ней была мужская рубашка с галстуком и пиджак, и говорила она басом. Голос ее гудел, заглушая не только ее спутницу, щупленькую блондиночку неопределенного возраста, но и весь зал. Как многие англичане за границей, она, по-видимому, не замечала сидящих вокруг иностранцев и разговаривала так громко, словно, кроме нее и ее спутницы, в ресторане никого не было. Низкий голос как будто чревовещал, и когда я услыхал его, то сначала решил, что он принадлежит старому джентльмену с ленточкой Почетного легиона: он сидел за столиком напротив и видно было, что он с детства приучен не менее тридцати двух раз прожевывать каждый кусок мяса. «Четвероногие, детка, мне всегда напоминают столы. Настолько они устойчивей и разумней двуногих: они могут спать стоя». Все, кто понимал по-английски, повернули головы и посмотрели на старика. Он резко глотнул воздух, когда обнаружил себя в центре всеобщего внимания. «Можно даже поставить приборы на мужскую спину и пообедать, если спина достаточно широкая», — гудел голос, а щупленькая блондинка захихикала. «Да ну тебя, Эдит!» — воскликнула она, выдав таким образом оратора. Я не уверен, что англичанка понимала, что она делает, — она, скорее всего, была чревовещательницей, не осознавая этого, и, поскольку ее окружали лишь невежественные иностранцы — а может, слегка опьянев от непривычного для нее вина, — она перестала себя контролировать.