— Я продала дом целиком, как есть, со всей мебелью, и буду жить у моих дальних родственников, — сказала мисс Кин.
— Вы хорошо их знаете?
— Ни разу не видела. Родство очень далекое. Мы иногда обменивались письмами. Марки на конвертах у них как заграничные. Без королевы.
— Зато у вас будет много солнца, — сказал я.
— А вам приходилось бывать в Южной Африке?
— Нет, я редко выезжал за пределы Англии. Однажды в юности я поехал в Испанию со школьным приятелем, но мой желудок не вынес моллюсков, а может, дело было в оливковом масле.
— Мой отец был натурой очень властной. У меня никогда не было друзей, я хочу сказать, за исключением вас, мистер Пуллинг.
Мне до сих пор удивительно — в тот вечер я был так близок к тому, чтобы сделать предложение, и, однако, что-то меня удержало. Интересы наши все же различались — плетение кружев и выращивание георгинов не имеют ничего общего, если только не считать и то, и другое занятием довольно одиноких людей. В то время слухи о готовящемся крупном слиянии банков уже дошли до меня. Отставка была неминуема, и я понимал, что дружеские связи, которые установились у меня с моими клиентами, долго не продлятся. А если б я отважился и сделал предложение, приняла бы его мисс Кин? Вполне возможно. По возрасту мы подходили друг другу: ей было около сорока, а я через пять лет готовился разменять шестой десяток, и, кроме того, я знал, что матушка одобрила бы мой поступок. Все могло сложиться совсем иначе, заговори я тогда. Я бы никогда не услышал историю о моем появлении на свет, так как со мной на похоронах была бы мисс Кин, а в ее присутствии тетушка не захотела бы рассказывать. И я бы никогда не пустился путешествовать с тетушкой. Я был бы от многого избавлен, но, как водится, многое бы и потерял.
Мисс Кин сказала:
— Я буду жить около Коффифонтейна [55].
— А где это?
— Я плохо себе представляю.
— Прислушайтесь! Льет как из ведра.
Мы поднялись и перешли в гостиную, где был накрыт столик для кофе. На стене висел венецианский пейзаж, копия Каналетто.
Все картины в доме были изображением чужих стран, и мисс Кин уезжала в Коффифонтейн. Я знал, мне никогда не выбраться так далеко, и, помню, мне захотелось, чтобы она осталась в Саутвуде.
— Путь туда, должно быть, не близкий, — сказал я.
— Если бы хоть что-нибудь держало меня здесь… Сколько вам кусков сахару? Один или два?
— Спасибо, я пью без сахара.
Была ли это попытка вызвать меня на откровенный разговор? Я потом не раз задавал себе этот вопрос. Я не любил ее, и она, очевидно, тоже не испытывала ко мне горячих чувств, но мы, возможно, и могли бы как-то устроить совместную жизнь. Через год я получил от нее весточку. Она писала: «Дорогой мистер Пуллинг, я все думаю, как там у вас в Саутвуде и идет ли там дождь. У нас тут зима, очень красивая и солнечная. У моих родственников здесь небольшая (!) ферма, десять тысяч акров, и им ничего не стоит проехать сотни миль, чтобы купить барана. Ко многому я еще не привыкла и часто вспоминаю Саутвуд. Как ваши георгины? Я совсем забросила кружева. Мы проводим много времени на свежем воздухе».
Я ответил ей и сообщил все новости, какие знал, хотя в это время я уже успел уйти в отставку и больше не был в центре саутвудской жизни. Я написал ей о матушке, о том, что здоровье ее сильно сдает, и еще писал о георгинах. У меня был сорт довольно мрачных темно-пурпурных георгинов под названием «Траур по королю Альберту», который так и не прижился. Я не очень об этом сожалел, так как не одобрял саму идею дать такое странное название цветку. Зато мой «Бен Гур» цвел вовсю.
Я не откликнулся на телефонный звонок, будучи уверен, что это ошибка, но, поскольку телефон продолжал звонить, я оставил георгины и пошел в дом.
Телефон стоял на бюро, где хранились счета и вся переписка, связанная со смертью матушки. Я никогда не получал такого количества писем с тех пор, как ушел с поста управляющего: письма от адвоката, письма от гробовщика и из Налогового управления, крематорские счета, врачебные счета, бланки государственной медицинской службы и даже несколько писем с соболезнованиями. Я вновь почувствовал себя почти деловым человеком.
Послышался голос тетушки:
— Почему ты так долго не отвечал?
— Возился в саду.
— Кстати, как твоя газонокосилка?
— Была мокрая, но, к счастью, все поправимо.
— Я хочу рассказать тебе потрясающую историю — ко мне после твоего ухода нагрянула полиция.
— Нагрянула полиция?
— Да, слушай внимательно. Они могут заявиться и к тебе тоже.
— Боже, с какой стати?
— Прах матери все еще у тебя?
— Конечно.
— Дело в том, что они захотят на него взглянуть. Они могут взять его на анализ.
— Но, тетя Августа, объясните мне толком, что же произошло?
— Я и пытаюсь это сделать, но ты без конца прерываешь меня ненужными восклицаниями. Произошло это в полночь. Мы с Вордсвортом уже легли. Хорошо, что на мне была моя самая нарядная ночная рубашка. Они позвонили снизу и сообщили в микрофон, что они из полиции и что у них имеется ордер на обыск моей квартиры. Я сразу же спросила, что их интересует. Знаешь, Генри, в первый момент мне пришло в голову, что это какая-то расистская акция. Сейчас столько законов одновременно и за и против расизма, что никому не под силу в них разобраться.
— А вы уверены, что это были полицейские?
— Я, конечно, попросила их предъявить ордер. Но кто знает, как он выглядит? Они с таким же успехом могли предъявить читательский билет в библиотеку Британского музея. Я их впустила, но только потому, что они были очень вежливы, а один из них, тот, что в форме, был высокий и красивый. Их почему-то поразил Вордсворт или, скорее всего, цвет его пижамы. Они спросили: «Это ваш муж, мэм?» На что я им ответила: «Нет, это Вордсворт». Мне показалось, что имя заинтересовало одного из них — молодого человека в форме, — и он потом все время исподтишка посматривал на Вордсворта, будто старался что-то припомнить.
— Что же они искали?
— К ним поступили сведения, как они сказали, что в доме хранятся наркотики.
— Тетя Августа, а вы не думаете, что Вордсворт?..
— Нет, не думаю. Они соскоблили пыль со швов у него в карманах, и тут стало ясно, зачем они пожаловали. Они спросили у него, что было в пакете из оберточной бумаги, который он передал человеку, слонявшемуся по улице. Бедняжка Вордсворт ответил, что не знает, но тут вклинилась я и сказала, что это прах моей сестры. Не пойму почему, но они тут же начали подозревать и меня тоже. Старший, который в штатском, сказал: «Мэм, оставьте этот легкомысленный тон. Как правило, он делу не помогает». Я ему ответила: «Может быть, мне изменяет чувство юмора, но я не вижу ничего легкомысленного в прахе моей покойной сестры». «Порошочек, мэм?» — спросил тот, что помоложе и, очевидно, посметливее — это ему показалось знакомым имя Вордсворта. «Если угодно, можно и так называть, — сказала я. — Серый порошок, человечий порошок», после чего они поглядели на меня, будто напали на след. «А кто этот человек, которому передали пакет?» — спросил тот, что в штатском. Я сказала, что это мой племянник, сын моей сестры. Я не считала нужным посвящать представителей лондонской полиции в ту давнюю историю, которую я тебе рассказала. Затем они попросили дать им твой адрес, и я дала. Тот, что посмекалистей, поинтересовался, для чего тебе нужен порошок. Он спросил: «Для личного употребления?» И я ему сказала, что ты собираешься поместить урну с прахом у себя в саду среди георгинов. Они самым тщательнейшим образом все обыскали, особенно комнату Вордсворта, и забрали с собой образчики всех его сигарет, а заодно и мои таблетки аспирина, которые лежали приготовленные на ночь на столике у кровати. Потом они очень вежливо пожелали мне спокойной ночи и удалились. Вордсворту пришлось спуститься, чтобы закрыть за ними дверь. Внизу смекалистый вдруг спросил у Вордсворта, какое у него второе имя. Вордсворт сказал «Захарий», и тот ушел с недоумевающим видом.