— За что? За сведения для газеты?
— Хотел со мной переспать.
— А что ты ему сказала?
— Сказала, что мне больше не нужны его деньги, и тогда он разозлился. Он поверил, что, когда я была у сеньоры Санчес, он и в самом деле мне нравился. Считает, что он потрясающий любовник. Ну и сбила же я с него спесь, — добавила она с явным удовольствием, — сказала, что как мужчина Чарли в тысячу раз лучше, чем он.
— Как ты от него избавилась?
— Позвала полицейского, — они оставили одного в усадьбе, сказали, что он будет меня охранять, но он все время за мной следит, — и, пока они спорили, села в машину и уехала.
— Но ты же не умеешь водить машину.
— Я часто смотрела, как это делает Чарли. Это нетрудно. Знаю, какие штучки надо толкать, а какие тянуть. Вначале я их перепутала, но потом все наладилось. До самой дороги машина шла рывками, но там я освоилась и поехала даже быстрей, чем Чарли.
— Бедная «Гордость Фортнума», — сказал Пларр.
— По-моему, я ехала чуть-чуть слишком быстро, раз не заметила грузовика.
— Что случилось?
— Авария.
— Тебя ранило?
— Меня — нет, а вот машина пострадала.
Глаза ее блестели, она была возбуждена непривычными событиями. Он еще никогда не слышал, чтобы она так много разговаривала. Клара все еще обладала для него привлекательностью незнакомки — словно девушка, которую он случайно встретил на вечеринке.
— Ты мне нравишься, — сказал он беспечно, не задумываясь, как сказал бы за коктейлем, причем оба понимали, что слова эти значат не больше, чем «давай пойдем со мной».
— Водитель грузовика меня подбросил, — сообщила она. — Конечно, он тоже стал приставать, я сказала, что согласна и, когда мы приедем в город, пойду с ним в один дом на улице Сан-Хосе, где он бывает, но у первого же светофора выскочила, прежде чем он успел опомниться, и пошла к сеньоре Санчес. Знаешь, как она мне обрадовалась, правда, обрадовалась, совсем не сердилась и сама сделала перевязку.
— Значит, тебя все-таки ушибло?
— Я ей сказала, что знаю хорошего врача, — ответила она с улыбкой и сдернула простыню, чтобы показать повязку на левом колене.
— Клара, я должен ее снять и посмотреть…
— Ну, это подождет, — сказала она. — Ты меня немножко любишь? — Она быстро поправилась: — Ты меня хочешь?
— Успеется. Лежи спокойно, дай мне снять повязку.
Он старался дотрагиваться до раны как можно осторожнее, но видел, что причиняет ей боль. Она лежала тихо, не жалуясь, и он вспомнил некоторых своих богатых пациенток, которые убедили бы себя, что терпят невыносимую боль; они могли бы даже упасть в обморок со страха или чтобы обратить на себя внимание.
— Хорошая крестьянская порода, — с восхищением произнес он.
— Что ты сказал?
— Ты храбрая девушка.
— Но это же ерунда. Знал бы ты, как калечат себя мужчины в поле, когда рубят тростник. Я видела парня, у которого было отрезано полступни. — Тут же она спросила, словно из вежливости осведомляясь об общем родственнике: — Есть ли какие-нибудь новости о Чарли?
— Нет.
— Ты все еще думаешь, что он жив?
— Я в этом почти уверен.
— Значит, у тебя есть новости?
— Я снова говорил с полковником Пересом. А сегодня летал в Буэнос-Айрес, чтобы повидать посла.
— Но что мы будем делать, если он вернется?
— Что будем делать? Наверно, то же самое, что и сейчас. А что же еще? — Он кончил накладывать повязку. — Все пойдет по-прежнему. Я буду навещать тебя в поместье, а Чарли будет хозяйничать на плантации.
Он словно описывал жизнь, которая когда-то была довольно приятной, но в которую теперь мало верил.
— Я была рада повидать девушек у сеньоры Санчес. Сказала им, что у меня есть любовник. Конечно, я не сказала кто.
— Неужели они не знали? Кажется, это знает весь город, за исключением бедного Чарли.
— Почему ты называешь Чарли бедным? Ему было хорошо. Я всегда делала все, что он хотел.
— А чего он хотел?
— Не слишком многого. Не слишком часто. Это было так скучно, Эдуардо. Не поверишь, как это было скучно. Он был добрый и заботился обо мне. Никогда не делал мне больно, как ты. Иногда я благодарю господа бога и нашу пресвятую деву, что ребенок твой, а не его. Что бы это был за ребенок, будь он ребенком Чарли? Ребенок старика. Лучше бы я его задушила при рождении.
— Чарли был бы ему лучшим отцом, чем я.
— Он ни в чем не может быть лучше тебя.
Ну нет, подумал доктор Пларр, кое в чем может — например, лучше умереть, а это уже не так мало.
Она протянула руку и погладила его по щеке — через кончики пальцев он почувствовал, как она взволнована. Никогда еще она его так не ласкала. Лицо было местом, запретным для нежности, и чистота этого жеста поразила его не меньше, чем если бы какая-нибудь невинная девушка позволила себе что-нибудь чересчур интимное. Он сразу отодвинулся.
— Помнишь, тогда в поместье я говорила, что представляюсь, — сказала она. — Но, caro [248], я не представлялась. Это теперь я представляюсь, когда ты меня любишь. Представляюсь, будто ничего не чувствую. Кусаю губы, чтобы как следует представляться. Это потому, что я тебя люблю, Эдуардо? Как ты думаешь, я тебя люблю? — Она добавила со смирением, которое насторожило его не меньше, чем прямое требование: — Прости. Я не то хотела сказать… Какая разница, правда?
Какая разница? Как объяснить ей, что это огромная разница? Любовь была притязанием, которое он не мог удовлетворить, ответственностью, которую он не мог принять, требованием… Как часто его мать произносила это слово, когда он был маленьким; оно звучало как угроза вооруженного разбойника: «Руки вверх, не то…» В ответ всегда что-нибудь требовали: послушания, извинения, поцелуя, который не хотелось дарить. Быть может, он еще больше любил отца за то, что тот никогда не произносил слова «любовь» и ничего не требовал. Он помнил только один-единственный поцелуй на набережной в Асунсьоне, и тот поцелуй был такой, каким могут обменяться мужчины. Так лобызают друг друга французские генералы на фотографиях, когда их награждают орденом. Поцелуй, который ни на что не притязает. Отец иногда трепал его по волосам или похлопывал по щеке. Самым ласковым его выражением было английское «старик». Он вспомнил, как мать говорила ему сквозь слезы, когда пароход входил в фарватер: «Теперь ты один будешь меня любить». Она протягивала к нему со своей койки руки, повторяя «милый, милый мой мальчик», совсем как много лет спустя к нему тянулась с постели Маргарита, прежде чем появился сеньор Вальехо и занял его место; он припомнил, что Маргарита называла его «жизнь моя», совсем как мать иногда звала его «сынок мой, единственный». Юн совсем не верил в плотскую любовь, но, лежа без сна в перенаселенной квартире в Буэнос-Айресе и прислушиваясь к скрипу половиц под ногами матери, направлявшейся в уборную, порой вспоминал потаенные ночные звуки, которые слышал в поместье: приглушенный стук, незнакомые шаги на цыпочках этажом ниже, шепот в подвале, выстрел, прозвучавший неотложным предупреждением, посланным через поля, — все это были знаки подлинной нежности, сострадания достаточно глубокого, ибо отец был готов за него умереть. Было ли это любовью? Способен ли любить Леон? Или даже Акуино?
— Эдуардо! — Он вернулся издалека, услышав ее мольбу. — Я буду говорить все, как ты хочешь. Я не думала тебя рассердить. Чего ты хочешь, Эдуардо? Скажи. Пожалуйста. Чего ты хочешь? Мне надо знать, чего ты хочешь, но как же я могу это знать, если я тебя не понимаю?
— С Чарли проще, правда?
— Эдуардо, ты всегда будешь сердиться на то, что я тебя люблю? Клянусь, ты не заметишь никакой разницы. Я останусь с Чарли. Буду приходить, только когда ты меня захочешь, совсем как в доме сеньоры Санчес.
Звонок в дверь заставил его вздрогнуть — он прозвенел, смолк и прозвенел снова. Пларр не сразу решился открыть. Почему? Редкая неделя проходила без телефонного вызова или ночного звонка в дверь.