За плугом, в длинной, до колен, белой рубахе и шапке, из которой торчит вата, еле передвигая ноги, идет странный, в дугу согнутый старичок. Ему, наверное, сто лет, и вроде не пашет он, а только держится за плуг, чтобы не упасть.
За старичком в борозде, переваливаясь из стороны в сторону, ковыляет ворона.
— Это что, Богатое? — спросил я.
— Богатое, — ответила женщина, останавливаясь.
Старичок садится отдыхать, женщина разгибается.
Стоит она посреди большого поля, как отрубленный палец. Стоит и оглядывается по сторонам. Не знает она, с чего начать, и не верит, что прорастут семена, засеянные единолично…
Совсем рядом кто-то чихнул. Под одинокой березой в открытом поле висела на веревках, закинутых за сук, мешковина.
Перепеленатый по рукам и ногам, лежал в ней пухлый ребеночек, широко раскрытыми, удивленными глазами глядя в темное небо. У него были круглые, словно надутые, щеки, между которых тонул пуговкой курносый нос и смешной румяный подбородочек. Он чихнул и сморщил нос, продолжая с великим интересом наблюдать небо. Мне показалось, что это девочка, и я сказал:
— Тю-тю, Ленка!
Ребенок повернул лицо и сердито посмотрел на меня, словно хотел сказать: «Эх ты, и не разберешь, я ведь Колька, а не Ленка», — и, широко раскрыв глаза, заорал.
«Зачем вы меня положили в люльку под этим низким черным небом, под этой ужасной плакучей березой, с которой без конца капают на меня слезы?» — говорил этот крик.
Женщина скинула лямку и пошла к дереву.
— А вот и мамка, а вот и мамка! — сказала она, заглядывая в люльку и освобождая ребенка от пеленок.
Дитя вдруг замахало руками, еще сильнее закричало и заплакало: трудно было ему узнать мамку. И лишь когда она взяла ребенка на руки и вплотную, совсем близко, как бы вбирая в себя его взгляд, посмотрела в его большие серо-зеленые глаза и, вытерев слезы, улыбнулась такой улыбкой, что исчезли морщины, улыбка эта, как в зеркале, тотчас же отразилась на лице ребенка. Захватив лицо матери, он радостно проводил пальчиком по носу и по глубоким морщинам.
— Ты мой умненький! Ты мой глупенький! Ты мой красивенький! Ты мой поганенький!.. — говорила мать.
Старик звал сноху в плуг и показывал на солнце: низко.
Исковерканный комбайн лежал в несжатых хлебах огромной, упавшей с неба птицей, а у крайних хат села, посредине улицы, стояли разбитые тракторы и сеялки; похоже было — колонна МТС выходила в поле на осенний сев, и по дороге ее настигли прямым попаданием бомбы.
Ветер гремел сорванными вывесками. Сиротливо висел на здании сельсовета синий почтовый ящик с белым крылатым, как голубь, конвертом.
Стояла школа с выбитыми окнами. Видны были светло-коричневые парты, сцена с красными полотнищами лозунгов.
На классной доске мелом нарисована была рожица с рожками и по-немецки написано: «Karl!» Банки с заспиртованными лягушками были пусты. Не такие они дураки, стоявшие тут солдаты, чтобы спирт оставлять мертвым лягушкам!
Среди клочьев сена и кровавых тряпок солдатского постоя одиноко валялся раздавленный глобус.
«Хорошо бы раздобыть карту», — подумал я.
На серой сельской улице из лесу показалась старая бабка с огромным пуком хвороста, под которым ее и не видно было.
— Бабка! — крикнул я.
— Не знаю, сынок, — ответила она, стараясь пройти мимо.
— Да я тебя еще ничего и не спросил. Стой!
Бабка остановилась, опустила хворост на землю и сказала:
— Прямо, все прямо, сынок.
— Бабка, — закричал я ей в ухо, — я свой!
— Швой? — сказала она и пожевала губами, как бы пробуя на вкус это слово.
— Бабка, я же тебя знаю, — схитрил я. — Ты не узнаешь меня?
— Не признаю, — сказала она, вглядываясь в меня.
— Где живет учительница?
— Какая такая учительница? — не поняла она.
— Учительница, вот, — я показал на школу, — которая тут учила.
— Анна Николавна? — При этом имени лицо ее подобрело, казалось, даже морщины разгладились.
— Она.
— А ты кто будешь? — подозрительно спросила старуха.
— Сродственник.
— Емельяна сынок?
— Вот видишь, и признала, — сказал я.
— Так как же ты не знаешь, где живет Анна Николавна? Вот она где живет, Анна Николавна, — указала она на маленькую хатку с голубыми ставнями за белыми стволами яблонь в глубине школьного двора.
В саду шуршали опавшие листья, повсюду под деревьями лежали палые, тронутые инеем плоды. Я поднял яблоко и надкусил. Оно было холодное, сочное, пахло землей и осенью.
Я постучал в закрытую ставню. Никто не отвечал, но я чувствовал, что в щелку меня разглядывают. Я снова постучал и крикнул тому, кто глядел на меня: «Свой!» После этого загремели засовы, приоткрылась дверь.
На пороге стояла девушка с ребенком на руках.
— Мне нужна учительница Анна Николаевна, — сказал я.
— Откуда вы ее знаете? — сердито спросила девушка; ребенок тоже смотрел на меня исподлобья.
— Вы учительница?
Ее юное лицо с ямочками на щеках и тонкие школьные косички не вязались в моем представлении с образом учительницы.
— А вы кто? — спросила девушка.
— Студент из Киева, — сказал я, вдруг в первый раз за все это время вспомнив, что я был студентом…
— А куда идете?
— А по-вашему как?
— Не знаю, всякие тут ходят, — пробурчала она.
Ребенок тоже что-то бурчал и вдруг разревелся.
— Тише, Санька, тише, — заговорила девушка. — Вот скоро мамка приедет.
— Да, скоро! — сердито ответствовал Санька.
— Скоро, скоро! — печально сказала девушка.
Ребенок успокоился, но продолжал сердито глядеть на меня.
— Строгие вы тут, — сказал я.
Мы стояли в темных сенях, она не приглашала меня в комнату.
— Нет у вас географической карты Украины?
— Правобережье или Левобережье? — быстро спросила девушка и взглянула прямо мне в глаза.
— Зачем мне Правобережье? Вы ведь знаете, куда я иду.
— Вы мне не сказали, — ответила девушка уже более ласково. — Заходите!
В хате было сумрачно, ставни были закрыты только со стороны улицы, а в сад они были открыты, и голые ветви печально глядели в хату.
Целую стену занимала географическая карта полушарий. Я подошел к карте. Как старые знакомые, взглянули на меня Гренландия и Аляска, а вот и Цейлон и Ява. Если поискать, найдешь и остров Барбадос.
— Люблю географию, — сказал я.
— И я! — вздохнула девушка.
За перегородкой, где при моем входе зашушукались и как бы что-то спрятали, притихли — очевидно, прислушивались.
— Самый мой любимый предмет, — сказал я.
— Пятерки получали?
— Дело не в пятерках. Вот и сейчас стою перед картой, и все кажется мне близким и знакомым, будто я побывал всюду, а в детстве так иногда мне даже снилась Австралия.
Девушка засмеялась.
На стене висел отрывной календарь с красной цифрой «8».
— Что, сегодня восьмое ноября? — спросил я.
— Восьмое.
— Так, значит, праздник?
— Да, праздник, — тихо сказала девушка.
На улице послышался шум и крики. Девушка открыла ставню и выглянула.
— Началось! — сказала она. Она отнесла ребенка за перегородку, накинула платок и выбежала из хаты.
Я пошел за ней.
По улице двигалась толпа. Немного впереди ее, в центре, шел дородный румяный мужчина в городском пальто и важном картузе. Толпа наступала на него со всех сторон.
— Не согласны! — кричала высокая костлявая солдатка.
— Не согласны! — вопили со всех сторон тощие бабы.
Но на все крики и возражения румяный продолжал идти, спокойно отвечая:
— Новый порядок, граждане.
Костлявая солдатка выбежала вперед и заступила мужчине дорогу:
— Постой-ка! — Не отрывая глаз, она глядела на него, еле удерживаясь от желания вцепиться в эти розовые щеки.
Анна Николаевна остановилась у калитки.
— О чем они? — спросил я.
— Обсуждают севооборот, — сквозь слезы улыбнулась она.
Говорили все сразу, каждый кричал о разном, своем, и, однако, вся эта странная двигающаяся сходка говорила об одном и том же. В конце концов я понял, что речь идет о разделе колхозных хомутов.