Откуда-то из лесу появился человечек в маленькой, непонятно как державшейся на макушке кепочке с кнопкой на козырьке. Он вырос рядом, как гриб, повернул головку и кашлянул, словно сделал заявку: «Хочу поговорить!» Я молчал.
— Похоже, колечко, — сказал он.
Мне не хотелось разговаривать.
— Ох, не вырваться! — сказал он и вздохнул. Я снова смолчал.
— Ты что, киевский? — не унимался он.
— Так.
— А куда идешь?
— Как куда? — не понял я.
— Куда мы все идем? Зачем? — взвизгнул он.
У него было сморщенное, плаксивое личико, будто его давно, еще в самом раннем детстве, обидели, он сильно плакал и выражение это навсегда осталось на его лице, только с тех пор оно постарело, покрылось морщинами и так и задубело.
— Ты ведь не военный? — сказал он.
— Нет.
— Не ответственный?
Я повернулся к нему:
— Не ответственный.
— Ну и я не ответственный. — Он придвинулся вплотную, и это маленькое личико задышало таким перегаром, словно на плечах под кепочкой содержался самогонный аппарат.
— Думаешь, немцы тронут нас?
Я не ответил.
— Зачем мы им?
— А в самом деле, — сказал я, — зачем мы им?
— Ну конечно! — обрадовалась кепочка.
— Разве только спросят: «Коммунист?», — сказал я.
Кепочка сделала знак отрицания.
— Комсомолец?
Опять знак отрицания.
— Пионер?
Он хихикнул, и личико его превратилось в маленькое, совсем малюсенькое печеное яблочко.
— Ну, тогда гутен морген, гутен таг!
— Верно! — хихикнул он.
— Нечего нам бояться, — сказал я. — Я ведь тоже думаю, что нечего бояться.
— Нечего, нечего, я знаю! — воскликнула кепочка.
— Откуда ты знаешь?
— Да так… — ответил он туманно.
— Нет, ты скажи — откуда?
— Уж я знаю! — ухмыльнулся он.
— Ну, не будь сволочью, скажи и мне.
— Есть бумага, — сказал он важно.
— Какая бумага?
— «Возвращайтесь в Киев, бросайте Красную Армию».
— А ты видал эту бумагу?
— Видал — за печатью и подписями.
— У кого видал?
— Тут один ходит…
— А как он выглядит, этот, с бумагой?
— А тебе зачем? — он подозрительно посмотрел на меня.
— У тебя бумага?
— Нет у меня никакой бумаги! — вскрикнул он.
Я схватил его за ворот.
— Ну, тогда лучше скажи, как он выглядит, этот, с бумагой!
— Волосы барашком, — сказал он.
— Еще!
— Ну, вывороченные губы… — добавил он.
— Пойдем! — сказал я.
— Куда? — взвизгнул он и с силой вырвался.
Я двинулся на него.
— А-а-а!.. — закричал он, сорвался с места и побежал в чащу леса, замелькали только красные резиновые подошвы его калош, и долго в предрассветном лесу раздавалось: «А-а-а!..» Деревья, словно приняв его в себя, сами стали дрожать от страха и ронять росу.
— Не видал, тут бродит один — волосы барашком? — подошел ко мне уполномоченный особого отдела.
— Вывороченные губы? — подсказал я.
— А ты видел?
— Нет, не видел, — сказал я. — Приметы знаю.
2. День второй
Горячее полуденное солнце. И пыль, и пыль. Автобусы, мотоциклы, санитарные двуколки…
Нет, это уже не прямое, через города и села, шоссе от Борисполя на Яготин, а там и на Полтаву.
Это и не старинный шлях, по которому шли еще чумаки в высоких шапках, с обозами соли.
Это заросшие репеем затерянные среди полей проселочные дороги. Пшеница, подсолнух, гречка затоптаны.
По черным колеям катились волны народного страдания. Из лесу вышла толпа мирных жителей, бежавших из занятых фашистами сел, шли с узелками, кто-то нес в горшке непотухшие угли. «Спичек нет, а очаг беречь надо…» Мальчишки сидели верхом на коровах… Женщины несли на руках спящих детей.
Впереди беспрерывная орудийная пальба; авангард пробивает путь сквозь занятые уже противником села или сбивает его засады; далеко позади не утихает бой: отбиваясь от наседающего со стороны Киева врага, отходит арьергард; то и дело вспыхивает в разных местах пулеметная и автоматная трескотня, разрывы гранат: показались вражеские лазутчики.
А в центре по проселкам движется колонна — гражданские машины, госпитальные автобусы, идут крытые фургоны с хлебом, со снарядами и консервами, бензозаправочные цистерны.
Когда колонна останавливается или только замедляет ход, с машин соскакивают и цепью рассыпаются по полю несущие охрану бойцы: рядом с красноармейцами — железнодорожники в темных шинелях, милиционеры, пожарники, рабочие в ватниках и резиновых сапогах.
В тенистых улицах Киева начался наш путь, для других он начался в горящем Чернигове, в Уманской яме…
Здесь были мастеровые киевского Арсенала, колхозные бригадиры из Фастова и Тетерева — бывшие бойцы Котовского и Первой Конной, работавшие на оборону сталеплавильщики, в котомках которых вместе с сухарями и патронами лежали синие стеклышки сталеваров, певцы из капеллы «Думка», профессор-филолог — знаток «Слова о полку Игореве» и писатель, написавший роман о войне украинского народа с немецкими оккупантами в 1918 году.
Здесь были пятисотницы из Бровар и Прилук, подруги Марии Демченко, агрономы, секретари и агитаторы сельских райкомов, научные работники селекционных станций, во время привалов говорившие о цитрусах на Украине, о длинноволокнистом хлопке, ветвистой пшенице и грушах «бергамот».
Вот стоит группа людей. Из рук в руки переходят крупные бронзовые патроны. Но подойдите ближе. Да это не патроны, зачем бы им разглядывать патроны? Это — желуди.
— Тому дубу триста лет, — говорит, ссыпая желуди в мешочек, высокий человек в брезентовом плаще, с полевой сумкой через плечо. — Видели картину Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану»? Вот под этим дубом и писали!
В глухом лесу, в болотах странно выделялись своими темными шинелями железнодорожники; все казалось, что они исследуют новую трассу. Начальники станций, дежурные, машинисты, до последнего часа доставлявшие фронту боеприпасы, они пустили под откос последние паровозы, взорвали пути и мосты.
Шли высоким некошеным житом, грустно шуршало осыпающееся зерно; шли темно-зелеными свекловичными полями, шли те, кто сеял и выращивал эту свеклу, кто носил в мешках, корзинах и фартуках золу, ходил по полю с бутылками, ловя черепашку, сидел на корточках, не отрывая взгляда от нежных ростков, чуть ли не пел им колыбельные песни; шли желтыми баштанами, вдоль огородов, красных от помидоров, и садов, усыпанных яблоками и сливами.
Украина была как праздничный стол, брошенный в разгар пира.
В болотах, прощаясь, плакали кулики. Тревожно кричали птицы над расстрелянными лесами.
Стада, побитые фугасными бомбами, покрыли серые, скорбные поля. Между полями бежали тихие дороги.
Вокруг далеко-далеко, сколько видит глаз, — ни одной дымящей трубы. Давно увезены на восток станки и машины, а если не увезены, то утоплены в реке, спрятаны в болоте, завезены и закопаны в лесу; и хотя вокруг железные дороги, не слышно ни одного гудка, не пронесется на горизонте дымок, сняты даже рельсы.
Непривычно пустынны поля, луга, выгоны — ни машин, ни коней, ни коров, ни домашней птицы. Все заранее ушло за Сулу.
Лишь иногда в облаках пыли на полевой дороге, погоняемое колхозными пастухами, появляется стадо, которому где-то преградила дорогу на восток немецкая застава. Простое и страшное мычание недоеных коров подымается к небу.
Вот на одной из дорог появились гуси и утки — как живая река.
Их погоняли хворостинками босоногие хлопчики, а хлопчиками командовал сивый дядька со старой винтовкой за плечами.
Два бравых гусака в зеленых каскетках и желтых сапожках шли впереди прусским шагом и, переглядываясь между собой, гоготали: «Вот так, в ногу! Вот так, в ногу!»
Повстречав по дороге ставок или просто канаву с водой, гуси бросались в воду, барахтались, кричали, галдели.
Показывался немецкий самолет. Сивый дядька, уверенный, что гуси своим криком привлекают самолеты, кричал: