Переводчик плюнул.
— Куда есть дорога?
Дядька равнодушно посмотрел на широкий пустынный шлях, в кюветах которого лежали сожженные машины, на оборванные телеграфные провода, на облака и ничего не ответил.
— Ты, ты! — закричал на меня переводчик.
— На Лютеньку! — сказал я на всякий случай, надеясь, что какая-нибудь Лютенька поблизости найдется.
Офицер сверился с картой и действительно нашел Лютеньку, и не одну, а сразу три.
— Лютенька — айне, Лютенька — цвай, Лютенька — драй.
Неправдоподобно, дико выглядели напечатанные немецким шрифтом Сорочинцы… Яреськи… Шишаки… Я прочел: «Красный Октябрь» — это был совхоз. Что-то глубоко оскорбительное и унижающее душу было в этой карте, на которой разнообразными техническими значками, с немецкой аккуратностью, были обозначены многочисленные МТС, совхозы и леспромхозы, сахарные и кирпичные заводы, электростанции, железнодорожные депо, мосты, дамбы, водокачки, элеваторы, шоссейные и проселочные дороги, магнитометрические вышки.
— Лютенька! — сказал наконец офицер, остановившись на какой-то точке, совиными глазами обвел работающих в поле и, вроде собирая их к себе рукой, сказал солдату:
— Алле!
Солдат побежал в поле.
— Иван!.. Матка!..
Люди, как были, с серпами, с вилами, косами, медленно собирались к машине.
— Политзанятия, — сказал дядька.
Офицер совиными глазами уперся в толпу. Все лица, как тысячи других, которые он видел за последнее время, слились для него в одно непонятное и упрямое, словно резцом из камня вырезанное лицо.
— Кто есть коммунист? — спросил переводчик.
Никто не отзывался.
— Кто есть комсомолец?
Опять все молчали.
— Кто есть бригадир?
Переводчик всматривался в лица людей, чтобы обнаружить по внешнему виду.
— Милиционер? МОПР? Пионер? — сыпал подряд переводчик.
Толпа стояла молчаливо, сплачиваясь все теснее и теснее, как бы сжимая внутреннюю пружину сопротивления.
Офицер подождал, пожевал губами, осмотрел всю толпу в целом, потом уперся мутным взглядом в стоявшего без шапки чернобородого дядьку.
— Коллективист?
Дядька молчал.
— Ты! — вскричал переводчик, тыкая в него пальцем.
— Чего я? — буркнул дядька, оглядываясь.
— Коллективист?
— Колхозник.
— Нет колхоза — хорошо? — спросил переводчик.
— Что было — видали, что будет — увидим, — ответил дядька.
— Что он сказал? — спросил офицер переводчика.
— Он сказал: «Все в руках бога».
— Москва, Питтербург — фу-фу! — офицер дунул на ладонь.
— Бреше сучий сын, гляди, наш-то улыбается, — услышал я в толпе. Баба глазами указывала на меня.
Переводчик это заметил. Он скользнул взглядом по желтой кожанке и вдруг спросил меня:
— Ты кто есть?
— Местный житель, — сказал я.
— Вы его знаете? — обратился он к толпе.
— Знаем, — ответил за всех чернобородый.
— Знаем! Конечно! Наш! — заговорили в толпе.
— И ты знаешь? И ты? И ты? — люди в ответ кивали. — Ты? — спросил он маленького долгогривого.
Косящие глаза метнулись в меня, и потом они зашныряли по толпе; все пристально смотрели на него. Он зажмурился.
— Знаешь? — спросил переводчик.
Долгогривый кивнул головой:
— Наш!
Офицер снова совиными глазами уперся в толпу. Теперь он, казалось, уже различал отдельные лица: и сивого деда, равнодушно глядевшего то на него, то на небо, и упершуюся в него невидящим бельмом старуху с растрепанными волосами, у которой только что сгорел дом, и маленького мальчика, расширенными глазами напряженно глядевшего прямо в его зрачки, как бы навеки запоминая его, — и не дай бог ни этому немцу, ни сыну его снова встретиться на поле боя с этими глазами, запомнившими с детства все.
— Ви есть крезтьянин! Мужик! — закричал офицер и показал на паровое поле. — Сеять, сеять, сеять!
Он остановился, точно ожидал, что они тут же на его глазах побегут засевать это лежащее перед ними бесконечное черное поле и, пока он так стоит, хлеб, как в сказке, зазеленеет, подымется, поспеет, мужики соберут урожай и он увезет его с собой.
Толпа с серпами, вилами и косами стояла не шевелясь. В самом молчании, в каменной позе толпы было что-то устрашающее.
— Известно, сеять, — неопределенно сказал чернобородый дядька, отвечая каким-то своим мыслям и интересам.
— Что он говорит? — спросил офицер.
— Он говорит: надо сеять, — сказал переводчик, который, видимо, любил, чтобы в разговоре, который он переводит, все было правильно и хорошо.
— Мужик! Робить! Робить! Нет — пиф-паф! — и офицер сделал рукой ружейный прием. — Понимай?
— Понимаем, — сказал чернобородый.
Офицер движением брови выкинул из глаза стеклышко, и тогда автоматически открылся второй глаз, и оба его глаза оказались совершенно пустыми.
— А щоб бис вас взял! — сказали из толпы, когда машина тронулась.
— Пан пришел, — сказал я.
— Над нами не попануе! — со злобой откликнулись из толпы.
Я посмотрел на чернобородого.
— Иди по своему курсу, — сердито сказал он.
2. Кухарчик
— Только смотри мне — не открывай на дороге агитпункта, — сказал батальонный комиссар.
— Больше этого не будет, — обещал я.
— Тебе бы билеты на концерты избирателям носить, — не обращая внимания на мое обещание, продолжал батальонный. — Еще доверенным лицом можешь быть. А?
Я молчал.
— Займешься еще раз не своим делом, голову сниму. — Стальной зрачок его остановился, взяв меня на прицел. — Можешь мне поверить!
Он ехидно оглядел мою желтую кожанку.
— Идешь на задание, снимай ты свою обмундировку, тоже комиссар гражданской войны!
Он повторил, сам того не зная, слова начподора. Я вспомнил Зимина, и тоска стиснула сердце.
— Что, не нравится? — спросил он.
— Нравится, — тихо ответил я.
Батальонный улыбнулся.
Он углубился в изучение лежащей перед ним карты.
Странно, несмотря не постоянную зверскую немилосердность батальонного комиссара, я восторгался им. Глядя на него, я всегда думал: «Откуда у такого тщедушного, похожего на подростка, эта воинская воля, властный, повелевающий людьми голос и, главное, эта уверенность, что люди беспрекословно подчинятся, не могут не подчиниться его слову? Это что — от природы или выучка военной школы? И я бы смог?» Я не решил тогда этого вопроса, а только удивлялся и завидовал. Ничему, кажется, я не завидовал в своей жизни так, как тогда этому непостижимому мне умению грозно повелевать людьми.
— Так! — сказал батальонный, разглядев на карте все, что ему было нужно. — Смотри и запоминай! — Он поставил точку на том месте, где мы с ним находились, и медленно провел линию к Н-ской станции, куда мне надлежало идти с заданием. — Сначала подипломатничай, а потом скажи прямо: не жить ему, сукину сыну!
Это он сказал про Кухарчика — телеграфиста. Накануне я рассказал батальонному комиссару о том, что еще в Киеве Кухарчик, заместитель командира истребительного батальона Н-ской станции, недалеко от которой мы сейчас стояли, получил от начподора тол для взрыва — в случае отступления — станционных сооружений, но, слышно было, ничего не сделал. И батальонный загорелся идеей получить этот тол.
Через час, переодетый в рыжую селянскую свитку, с напяленным до ушей замасленным картузом машиниста, я уже шел по широкому пустынному шляху.
…Вдали замаячила водокачка. Я вошел в примыкающий к железной дороге лес. Он полон был густого, горького, похожего на паровозный дым тумана. Совсем рядом что-то звякнуло, и из тумана появилась большая лошадиная голова. Она равнодушно поглядела на меня и, позванивая удилами, устало, нехотя стала щипать траву.
Вскоре показались два хлопчика — один совсем маленький, лет восьми, в рваной шапчонке, с кузовком, в котором лежала краюха хлеба и бутылка с молоком, и другой, лет одиннадцати, чернявый, стройный, как тростинка, с длинным, лихо закинутым за плечо веревочным бичом.