Как легко ухмылка превращается в усмешку, а усмешка – не в хохот даже, глубже хохота. Уинстон откинулся на спинку стула, с хрустом размял шею, глотнул чаю, и Лагос, эта тяжеленная джутовая торба, стал вдруг легкой как перышко, в небытии растворились перепутанные ловушки повседневности. Слаще кока-колы, слаще чая.
Но не успел он поздравить себя с прекрасно рассказанной сказочкой, как на мониторе появилось лицо – не в, а на мониторе. Отражение в защитном экране – такие на мониторах во всех интернет-кафе. Лицо. Не Уинстона. Он и сообразить ничего не успел – отражение протянуло руку, коснулось его плеча. Полицейская облава? Рейд КЭФП? Уинстон обернулся в текучем кружении шелка, одним отрепетированным движением плавно закрыл окно на экране.
– Что такое, братуха? – спросил он.
Худой человек, глаза как болото, в лице пустота.
– Тебя ога зовет.
Ога – это не имя. Ога – это титул.
В сумеречных закоулках Лагоса ога – «босс», ога – «большой человек», ога – «силач». Редко попадается главарь банды или преступного синдиката, который не мыслит себя боссом Таким-то или ога Сяким. Престиж по доверенности, могущество по чисто словесной ассоциации.
Вот что значит «ога». От Уинстона не ускользнул его смысл. И теперь Уинстону не ускользнуть.
Глаза как болото, в лице пустота.
– Твой ога ждет.
Уинстон заморгал:
– У меня нет ога.
– Теперь есть.
Песок
25
Снились ей кони. Плач флейт, грохот барабанов. Накативший шквальный топот, лошадь и всадник летят галопом.
Ураза-байрам или Курбан-байрам. Может, отмечали конец Рамадана или жертвоприношение пророка Ибрахима, что зарезал барана вместо ребенка. Но во сне всадники явились на праздник во всем блеске. Верховые в алых тюрбанах, мечи обнажены, солнечный свет точит лезвия.
Лошади под стеганками, соколиные перья в плюмажах. Славьтесь, певцы и пехотинцы. Рыцари пушечного огня и переливчатых голосов. Его превосходительство эмир наблюдает, разомлел под вздохами павлиньих вееров; копейщики строятся, фыркают лошади. С громким криком бросаются в атаку, волна за волной, умопомрачительным галопом, лошадей осаживают в последний миг, в облаках пыли, под вопли толпы. Ложная атака, проверка выдержки. Эмир и глазом не моргнет; всадники не двинутся дальше. Нет – воздевают мечи, по-военному салютуют. Ритуальная клятва верности, но есть и подтекст: «Ты обуздал нас; ты нас не одолел».
Снились ей кони, и проснулась она под затихающий стук копыт.
26
Телефонный звонок – Лорина мать. В голосе дрожь.
– Лора, – сказала она, – они говорят, это самоубийство.
– Кто говорит?
– Страховщики. Ждут окончательного рапорта из полиции.
«О господи!»
27
Снились ей кони, проснулась в тишине. Поставила канистру на голову, пошла.
Как будто всю жизнь пешком, родилась из ходьбы и не вспомнит, когда было иначе.
Молодая женщина – девушка – с ног до головы в запыленном индиго, вся закутана, ото лба до щиколоток, видны только лицо, и ступни, и хной окрашенные руки; шла по иссохшим крошащимся землям, воду несла на голове, в канистре поверх сложенной тряпки.
Сушь. Тянется бесконечным узором колючих кустов и жесткой травы. Валуны разбросаны, точно сломанные зубы, солнце давит. От жары земля содрогалась – так подкова на наковальне вибрирует от удара.
Жар, жажда, песок.
Сезон засухи привел с северо-востока ветер харматан, и он прочесывал кустарники Сахеля, принося с собою вкус совсем безграничных песков, совершенно безбрежных пустынь. Когда налетал внезапный порыв, жаркий и сухой, как верблюжье дыхание, сама Сахара забивала глаза песком, сама Сахара першила в горле. Микрочастицы атакующей пустыни солевой коркой забивали слезные каналы.
Она туже затянула платок, поплескала водой в канистре. Как будто всю жизнь пешком.
По всей равнине жгли сухую траву, разводили костры, надеясь из укрытий выгнать крыс и прочее мелкое зверье. Зола кострищ, возможно, и землю удобрит, вылезут зеленые побеги, будет что пожевать скоту, когда прольется дождь – если он прольется и будет несилен, не смоет всю золу в поймы и солевые овраги. Когда-то она сама помогала устраивать эти поджоги, а теперь шагала по их следам, и серый пепел толстым слоем облеплял ей ноги.
Она наполнила канистру в последнем колодце, что попался на пути, но сколько ни полоскала, вода все равно отдавала бензином. Прошло два дня, канистра почти опустела.
Она обогнала собственный диалект, углубилась в края чужаков. Миновала заплаты невзошедших посевов, палочками торчавших из земли, прочла в них предзнаменование. Слишком много песка, просо здесь не растет, редкой травы едва хватает на пастьбу. С каждым шагом равнины шире.
Вдалеке ветхий человек в ветхой рубахе по колее вдоль дороги толкал шаткую тачку, доверху груженную тыквами, – так был занят своим грузом, что одинокую фигурку не заметил. Девушка в индиго обогнула горстку деревенских хижин; глиняные стены и соломенные крыши в полуденной летаргии наводили жуть. Пошла за отощавшей коровой, отыскала местный водопой – заболоченный прудик, где она снова наполнила канистру. Зашагала по саванне к следующей горстке крыш. Вечером в этих домах засияют очаги, по всей равнине зажгутся созвездия. Иногда она чуяла ямс, что горами пекся на углях, или кто-то помешивал похлебку из козьей головы, и тогда челюсти сводило от голода, и шепотом, жалобно сетовал живот.
Дни шли, и жалобы становились настойчивее, а с ними зазвучал и другой шепот – тот возражал, велел не останавливаться, шагать дальше.
Чтобы унять голод, девушка жевала орехи кола, тщательно дозировала сушеные финики и вигну, спрятанные в складках платья. А этот голос неотступно шептал ей: «Иди. Дальше. Не. Останавливайся».
28
Сказали, что самоубийство.
Тонкий как былинка страховой оценщик, уже не первый в череде розоволицых людей, прошедших сквозь их жизнь со дня отцовской смерти, сидел за столом в розоволицем своем кабинете, и его откровенно ничего не трогало.
Лора и ее мать сидели напротив, контуженные до немоты.
Розоволицый человек ложечкой добавил в «нескафе» ароматизированные сливки и, надув губы, глотнул из щербатой чашки. Один Лорин автор вечно приправлял свои мемуары такими деталями – «К ее блузке пристала пылинка», «На галстуке у него виднелось поблекшее пятнышко горчицы». Весь мир набит щербатыми чашками и слегка нахмуренными бровями, и Лора выделяла эти куски, спрашивала: «Думаете, такие вещи замечаешь?» Теперь-то она поняла. Замечаешь. Еще как замечаешь. Тонкий как былинка человек с лицом как хотдог пил «нескафе» из щербатой чашки, отмерял его кофейной ложечкой, помешивал и сообщал между тем, что отец Лоры, муж Хелен, покончил с жизнью не в минуту ужаса, пойдя юзом, – что само по себе страшно представить, – но в отчаянии.
Второй след покрышек.
Отцу не удалось довести дело до конца – не с первого раза. Дал по тормозам. Посидел в зимнем мраке, затем медленно повернул руль и поехал вверх по холму, попробовать еще раз.
Печаль стиснула ее в кулаке. Пальцами обхватила Лорино сердце, аж костяшки побелели, сжала до судороги. Лорин отец разворачивает машину. Лорин отец едет вверх по холму. Наверное, самая одинокая поездка в его жизни. Тогда она не знала, но все дальнейшее сведется к этому – отец разворачивает машину, а Лора хочет, чтобы виновные узнали, что натворили.
«Найдите этих уёбков, не то я сам их найду».
Это ее брат сказал Бризбуа в ту первую ночь, но с развитием сюжета станет ясно, что во фразе не то местоимение, не та глагольная форма. Надо было иначе: «Найдите этих уёбков, не то она их найдет».
29
За песчаной саванной – шоссе. Черный асфальт с щебнем, будто на карте нарисованный. Девушка в индиго свернула туда, зашагала к югу.
Сначала шла по асфальту, но жар обжигал ноги, пришлось идти с краю, по обочине, где помедленнее, где земля мягка, словно просеянная мука. Мимо катили вереницы грузовиков, окутывали ее пыльной вуалью харматана, то и дело она поправляла пустую канистру на голове. Полную канистру нести было легче.