Литмир - Электронная Библиотека

— Ты Тоней зови меня или Тонечкой. Не остарела пока, поди, в сестры гожусь?

— Кому в сестры?

— На тебя потихоньку натряхиваюсь, а ты уж напужался, поморговал. А я ведь постаре-то немного, каких-нибудь десять лет.

— Сколько вам, Антонина Ивановна? — спросил он уже веселым голосом, ему стало очень легко.

— Кто ж у бабы про года спрашиват? Я совру, ты поверишь. А ты Тоней зови, называй. И чтоб без всяких там хвостиков, без чинов. Ты ведь можешь еще и посватать меня! Видишь, кака баска да молодинька, — сама засмеялась громко и весело. И вдруг что-то вспомнила, повернула лицо. И на лице извинение.

— А ты не сердишься, не сердись.

— Я ничего.

— Ну вот, хорошо, все правильно. Не всем быть молодым да красивеньким, а некрасивых куда? Че, в чулан на замок? — она засмеялась опять, но быстро сникла и опустила голову.

— Я в войну ведь так выхудала, а после и не поправилась. Видно, сжались тогда мои косточки от хорошей, сладкой еды… Ну, че замолчал. Валерей, Валерей?.. Ага, Сергеевич? Ты прямо у нас молодой да подсадистой, ну прямо офицер какой, капитан.

— Я не офицер…

Но она уже не слушала, прервала его, увлеклась. И слова, как горох:

— У меня муж тоже был офицерик. Такой бравой да сухонькой, руки в бок, шагом арш, — она опять засмеялась, потом смутилась, нахмурилась. А ведь недавно еще улыбка была на лице.

— Ну, ладно, смешно тебе, смешно, вижу. А ты, значит, хорошой, серьезной… И коровки, поди, нет у тебя? А в деревне как без коровки? Ну ничево. Не страдай, не тушуйся, молока принесу — хоть залейся, а живи давай поотдельно. Комнатка-то твоя бокова, есть друга дверь из сенок, ход-то будет другой. А то люди наврут на нас, обессудят… — она покраснела, засуетилась, — да, поди, чего на меня, ничего, — все это она враз выпалила и не запнулась. И пока говорила — прямо в глаза смотрела и не мигала. А на улице было ярко и солнечно, — и от слов ее, от настойчивости, от белой веселенькой комнаты, где сидели они, от самой летней деревни и раскидистой зелени, от теплого чистого воздуха, от всей теперешней жизни, такой новой и неустроенной, ему стало вдруг так хорошо, так радостно, что он любил уже всех, обнимал всех глазами: и хозяйку свою, и деревню, и школу, которую еще не видел, но верил уже, что и там хорошо, и все ждут его — не дождутся.

— И река у вас есть?

— Ты че! Поди, через мост ехал, на воду плевался?..

— Ехал, Антонина Ивановна!

— Ну вот, дознались, Валерей Сергеевич, — последние слова она произнесла медленно, с остановкой, потом совсем замолчала, задумалась. Но, видно, трудно было молчать.

— Ты че меня Тоней не называть? То ли трудно тебе, тяжело? Ничего, будет время — само придет. Я — баба легкая, не сердитая, и имя тако же легкое, тонко-тоненько…

— Магазин где у вас, Антонина?..

— Ну че ты, че ты — Тоня, Тоня я. Честно слово, как неродной. Давай деньги, сбегаю за покупками, только водки не покупаю. Нет, Сергеевич, нет и нет…

— Что вы, вас затруднять…

— Надо ж, надо ж, каки мы вежливы! «Что вы, что вы, вас затруднять!» — она передразнила его громким веселым голосом, подмигнула и подняла вверх оживленные глаза.

— А ты бы по-простому, по-нашему: «Ну-ко, Тонька, шаг — туда, два — обратно».

— Поди, далеко?

— Ох, смешишь ты, Сергеевич! Я ведь шагом не хожу, все бегом, как по воздуху. Я зарядкой занимаюсь, Сергеевич!

— Неужели?

— Неужели в самом деле, честно слово — не пойму, — она засмеялась, откинула голову. Видно, весело, что поразила и сбила с ног. А он смотрел, смотрел на нее, приглядывался, и все кружилось в нем, наливалось радостью. Что-то было праздничное в ней, забавное: то ли простоты вдоволь и мало ума, то ли, наоборот, что-то хитрит, заплетает веселое.

— Я и колесо делаю. Вертушку кручу! Тебе в армии, наверно, показывали?

— Знаю, знаю, показывали, — он уже еле сдержался, но смеяться боялся — еще заплачет, обидится, соберется в комок. «Но откуда она? Откуда взялась такая маленькая, веселая, с карими подвижными глазками, с пучком поседевших волосиков, завитых, скрученных в тугой узелок?»

— А ты не жалей Тоньку, приказывай. Я баба веселая, легкая, сухая палка, бараний вес. Я и в городе жила, побывала. Городских сухарей попробовала, ишь че с их расплылась.

— Долго жили там?

— Долго, долго, Сергеевич. У нас квартира на втором этаже была, так я на третий все пробегала. Разбегусь, бегу да убьюся. Да прямо в дверку чужую стукнуся. Подь ты к черту, — корю себя, — то ли птичка ты, то ли бабочка семикрыла? Куда летишь, спешишь, поди, никто и не рад.

— Вы с мужем жили?

— С мужем, да, — она на минуту задумалась. И снова осветилось лицо.

— Мой-то из военных был, с золотыми погонами. Капитан, может, даже майор.

— Может, генерал? — он засмеялся, не вытерпел, но сразу смолк, в руки взял себя.

— Зачем прибавил, Сергеевич? Ты видал генерала-то? Его, поди, не обхватишь по талии, да и росту отмеряно. А мой — кого — такой же легонькой, суховатенькой, от него и научилась гимнастике. По утрам соскочим, оботремся, обмоемся, потом уж на голове стоим.

— Оба стоите?

— А чем нам, Сергеевич! Я вначале — из угождения, потом вижу — на пользу мне. Здоровье-то не купишь у нас. Хочешь, покажу упражнение?

— Потом…

— Закругляюсь, Сергеевич. А то надоели слова да речи, надо и за стол.

А потом, за столом, ему стало опять покойно и весело, как будто приехал к родной матери на каникулы, и кругом — все родное, домашнее, — и оттого тепло и покой. А она все смотрела на него устало и ласково, как будто бы видела и желала ему вечной радости, многих лет.

Но Тоней так и не смог называть ее, как-то не получалось. Стеснялся, да и временами она выглядела совсем старой, уставшею, не помогала, видно, гимнастика, а может, просто давила жизнь.

Очень любила ходить по грибы. Правда, редко приходилось с корзинкой — в колхозе время всегда горячее. Работала много — то дояркой, телятницей, то замещала заведующего на ферме, — вставала рано, ложилась поздно, так что какие уж тут грибы. Но все равно выкраивала свободный часок. Лес-то рядом, и ноги свои. Да и любила эти лесные часы. Да и как не любить их, березы…

Валерий Сергеевич вздохнул глубоко, отвернулся. По дороге кто-то ехал на лошади. Лошадь весело фыркала: видно, попадал в ноздри сухой песок. Поравнялась телега, в ней сидела Валентина Корюкина — школьный завхоз. Он не любил эту женщину, избегал. Но сейчас — делать нечего — носом к носу…

— Пошел к сыночку, Сергеич?

— Туда! — он ответил отрывисто и замедлил шаг. Но телега тоже замедлилась, и он с раздражением закурил.

— Все собираюсь к вам да наглаживаюсь, поглядеть ваши ковры, гарнитуры…

Он опять промолчал, только в щеки бросилась бледность. Но она ничего не заметила, лицо веселое, круглое, и руки такие же круглые, толстые, они цепко сдавили кнут.

— На своих ножках нынче? Надоело на «Жигулях»?

— Надоело… — И снова затих разговор. Но ей, видно, не привыкать. Опять веселая:

— Говорят, вы втору коровенку заводите да пустили бычка?

— Ну и что?

— А я хочу к вам в работники! На полставки возьмешь?

— Мне сейчас не до шуток! — и он посмотрел долгим взглядом на девочку, и у завхоза изменилось лицо. Но девочка, казалось, не обращала на них никакого внимания, еще сильней присмирела, все мысли в себе.

— Худо тебе, Нинка, наступит без матушки! Ой, худо — не приведи. Да не вернешь…

— Кого? — спросил машинально учитель.

— Не вернешь нашу Антонину Ивановну. Да хоть бы не така смерть… — и Валентина поднесла к глазам носовой платок.

— Тебе-то что плакать, страдать… — оборвал он ее громким сердитым голосом и сразу пожалел, что вспылил. Не хотелось ругаться, еще больше расстраиваться, только хотелось побыстрей от нее отделаться.

— Ты мне не указывай, Валерий Сергеич! Ты мне рот не затыкай белой тряпочкой… Я вот правду возьму да выпалю.

— Давай, давай, — он махнул устало рукой, отвернулся. Им овладели апатия, безразличие, видно, сказались усталость последних дней, напряжение, и он закрыл глаза. Когда открыл, то сразу же в упор увидел печальное лицо девочки и злые, напористые глаза Валентины. В них было все: злая боль, осуждение и еще большое-большое лукавство. Но все равно он решил отмолчаться, не связываться, зато она не молчала:

35
{"b":"260651","o":1}