— Ах ты, стервец! — Лесана хотела было отвесить ему затрещину, но волколак увернулся.
И уже через миг чаща отозвалась ответным протяжным: "Уо-у-у-у…"
Пленник миролюбиво улыбнулся:
— Не сердись, Охотница. Я не убегаю.
— Зачем ты выл? — наступала на него девушка. — Ну?
— Чтобы она знала, что я жив.
— Кто "она"?
— Мара.
— Зачем?
— Чтобы ждала.
— Не дождется. — Лесана смотрела сердито.
— Ты не запрещала выть.
— Теперь запрещаю.
— Я понял.
— Завтра, по моему приказу, — перекинешься. И сидеть будешь тише воды.
— Буду. Обещаю.
— Если ты звал Стаю…
— Окстись, — сурово оборвал собеседницу мужчина. — Я не дурак — выводить их на двух колдунов. Как бы сильно Мара меня ни любила, жизнь одного не стоит жизни всей Стаи.
— Хорошо, что ты это понимаешь. Ступай. — Обережница снова толкнула его в плечо, почувствовав, что длинные сырые волосы уже схватились ледком. — Ты не замерз?
Лют оглянулся, и теперь в свете луны его глаза отливали золотом:
— Мы не мерзнем так, как вы.
— Не нравишься ты мне, Лют, — вдруг честно призналась Лесана. — Скользкий ты. Не люблю таких.
— Да? — Он в который уж раз широко улыбнулся. — А вот ты мне понравилась. Упрямая смелая девка. Злая только.
Она в ответ усмехнулась:
— Не видал ты еще, как я злюсь.
— Надеюсь, и не увижу.
И отправился к клети — босиком по хрустящему снегу. Больше они не разговаривали.
Наутро, когда Лесана пришла, пленник уже ждал ее. Во всяком случае, он не спал и, когда открылась дверь, прижал ладони к глазам. Солнце нынче светило такое яркое, что даже Лесане очи выжигало, а уж ему-то…
Девушка закрыла дверь. Подошла к волколаку, перерезала наузы на руках и шее.
— Перекидывайся.
Он съежился на полу, потом привстал на четвереньки, встряхнулся по-собачьи, по телу прошла волна зеленых искр… и через мгновение рядом с обережницей стоял огромный волк, нетерпеливо переступающий с лапы на лапу. В клети сразу стало тесно.
— Подойди.
Он фыркнул, будто усмехнулся, но все же подступил.
— Какой послушный… Морду давай.
Зеленые глаза, хотя и слезились, смотрели внимательно и подозрительно. Не зря. Лесана обвязала мощную пасть кожаной плетенкой и закрепила ремешки за ушами. Хороший науз сделал Тамир. Измаялся лежать без дела, вон какую красоту спроворил. Не то что цапнуть — зевнуть Лют не сможет. Теперь — на шею веревку, чтобы вести. И на лапы, чтобы деру не дал сдуру ума. А еще — пошептать над узлами. Все, теперь не сорвется и не убежит.
— Ох, и здоровый ты, скотина, — беззлобно выругалась обережница.
Волк прикрыл глаза, из которых катились и катились слезы. Девушка, наконец, поняла, как он мучился все эти дни, упорно не показывая вида. А ведь даже здесь — в полумраке клети — солнечный свет, пробивающийся сквозь тонкие щели двери, мучил Ходящего.
Лесана обмотала тяжелую лобастую голову отрезом старого отцовского плаща, взялась за веревку, обвивавшую шею, и потянула. Оборотень послушно сделал шаг вперед. Скрипнула дверь, и огромный зверь всем телом вздрогнул, ожидая, что выжигающий глаза солнечный свет, ослепит. Нет, обережница обмотала глаза на совесть.
Смотреть на пленника высыпала вся деревня. И было в этом что-то унизительное, как показалось Лесане — она, девка, и тяжело ступающий рядом волк, с обмотанной тряпьем головой, в наморднике из кожаной плетенки, с опутанными наузами лапами.
— Забирайся в сани. — Она легонько хлопнула Люта по загривку.
Оборотень перетек, куда приказали, и вытянулся на соломе, положив голову на лапы.
Лесана повернулась к родителям. Те стояли чуть в стороне — бледные, с красными от слез глазами. Русай выглядел маленьким и нелепым в слишком просторном тулупчике, в который его обрядила мать.
Млада все утро кружилась вокруг сына, мазала нос и щеки гусиным жиром, наставляя не обморозить лицо, не застудить ноги. Уговаривала Лесану устраивать братца на ночлег в тепле, будто старшая дочь могла бросить его голышом на снег… И звенели в голосе матери слезы. Слезы и обида.
Эти слезы, эта тоска никак не вязались с нынешним утром, которое выдалось ярким и студеным. Сугробы сверкали, переливались, а ворота и венцы изб мерцали от инея.
Мать не выдержала и расплакалась.
Следом за ней принялась хлюпать носом Елька, а там и Русай взялся сопеть, морщить нос и пытаться справиться с кривящимися губами. Даже брови у него, и те жалобно надломились. Видно было — еле сдерживается.
— Обнимай всех, да лезь в сани, — потрепала Лесана братишку по голове.
Мальчонок в ответ жалобно всхлипнул. Отъезд в Цитадель вышел вовсе не таким, как он ожидал. Отчего-то захотелось на родную лавку, под бок к матери, даже противная Стешка, думающая только о женихе да сватах, не казалась больше такой вредной, даже Елька — молчунья и ябеда — была родной и самой лучшей. Что уж про батю говорить! Ну и пускай подзатыльников навешает, ну и ладно…
— Не бойся, — Лесана приобняла брата за плечи, — я же с тобой, да и в гости сюда будем ездить. Зато кто ж еще похвастается, что с волколаком в одних санях катался?
Братец шмыгнул носом, поглядев на тушу оборотня, смиренно распростершегося в розвальнях.
Обнимались и целовались недолго. Руська слегка воспрянул духом, потому что друзья-погодки глядели на него с восторгом и завистью. И когда Тамир усадил мальчика в сани, вид тот принял важный, исполненный достоинства.
Млада бросила сыну овчинную шкуру — укутаться, да поставила в ноги горшок с углями, чтобы было потеплее. Русай опасливо отсел от волколака и обернулся в последний раз к родным.
Детским умом он все равно не понимал, чему так убивается мать. Ему просто было горько от ее печали, и в носу щипало от ее слез. А в остальном — где уж постигнуть ребенку родительскую тоску, когда отрывают от себя, отдают безропотно самое ценное, самое дорогое — дитя, на которое прав имеют больше, чем все креффы и все обережники вместе взятые?
— Доченька, он что же, так и поедет — со страхолюдиной этой? — с дрожью в голосе спросил отец.
— Волку не по силам колдовство разорвать, а Русаю теплее так, — постаралась успокоить родителей Лесана, но понимала — нынче они ее не слышат.
Любовь слепа, глуха и молчалива, а от боли — еще и глупеет.
Но в душе все равно, словно колючий еж, шевельнулись воспоминания. Те же слезы материнские, лишь седины и морщин у Млады прибавилось. Та же угрюмая сосредоточенность отца. Те же ревущие Елька со Стешкой, только старше. А вместо Клесха — она, Лесана, забирает снова из рода дитя. Меньшое. Самое любимое.
Тамир, будто почувствовав смятение и тоску спутницы, забрался в розвальни, пнул Люта, чтобы подвинулся, и уселся на передок.
Последней на соломе прилегла Лесана, обняла братца, привалилась спиной к теплому волчьему боку и помахала родне. Снова заплакала мать. Снова лицо отца почернело от тоски, сделавшись неподвижным, будто камень. Снова всхлипывали сестры. А сельчане смотрели с жалостью и завистью разом.
И только Зюля с Ярко нетерпеливо гарцевали. Их не пугал запах зверя, их манила дорога — белая и бескрайняя.
Сани тронулись, снег заскрипел под полозьями. Все. Домой.
И на душе стало не так пасмурно.
86
Дарина которую уже ночь не спала. Проваливалась в смутное забытье, снова выныривала — в поту и испарине. Сердце колотилось бешено, в горле было сухо, воздуха не хватало. Она садилась на лавке, пыталась раздышаться, клала руку на округлившийся живот, в котором уже чувствовала дитя, и слепо смотрела в темноту. Тоска обвивала сердце, словно змея, стискивала, не отпускала.
Как там в Вестимцах? Как Эльха, Клёна как? Поди, все глаза выплакали, узнав, что сгинули Лущаны. Уж только бы все было хорошо, только бы увидеть их, обнять… Хранители светлые!
А Клесх? Как он — неведомо где? Лишь бы жив. Лишь бы не сгинул…
Она запретила себе плакать. Нельзя. Дитя под сердцем не виновато в скорбях, ни к чему ему материнские слезы и горе. И она ходила по темному покою, баюкая живот, поглаживая, и тем лишь успокаивалась — не совсем одна…