Когда-нибудь люди поймут, что они сами себе погубители, и горьким будет их прозрение, думал Гермоген. Припомнились назидающие слова зятя: «Ныне нам всем стоять на недругов государя!» И уж коли этот добрый благочестивый человек стоит за самозванца и не позволяет себе даже усомниться в том, природный ли он царь, — что думать о прочих, о толпе? Она верит любым посулам и подвластна любому ветру.
И самое опасное — раскол...
Едва въехав в Москву, Гермоген услышал со всех сторон о расправе над стрельцами, которые называли нового царя вором и расстригой. История эта была ужасна, своим концом: «Свои своих же посекоша». За расправу над виноватыми стояли сами стрельцы. Голова стрелецкий Григорий Микулин сказал самозванцу:
— Освободи меня, государь. Я у тех изменников не только что головы поскусаю, но и черева из них своими зубами повытаскаю...
Он первым, а за ним остальные стрельцы обнажили мечи, и сотоварищи были изрублены на куски...
Столь же безжалостной к обличителям нового царя была и толпа. Когда вели на казнь мещанина Фёдора Калачника, кричавшего, что новый царь — антихрист, в толпе злорадствовали:
— Поделом тебе смерть...
Начавшуюся смуту усиливали доносы, от которых больше всего пострадало духовенство, в чьей среде знали доподлинную биографию Григория Отрепьева. Любое правдивое либо неосторожное слово стоило человеку жизни. Но обычно пытали и казнили ночью, ибо на людях самозванец хотел казаться милостивым.
...Удручённый обрушившимися на него слухами и рассказами, Гермоген решил после приёма у нового патриарха, грека Игнатия[45], тотчас же выехать в Казань, но ему неожиданно сообщили о решении нового царя: Гермоген был назначен сенатором. «Чем заслужил?» — хотел спросить Гермоген, смущённый этой сомнительной честью, но спрашивать не полагалось. Дальше — больше. Один поляк назвал его «ясновельможным паном».
Отныне Гермогену полагалось заседать в Сенате. Не ошибка ли это? Но прислуживающий ему иерей отчасти разрешил его недоумение. Оказывается, у новой власти он пользовался репутацией прирождённого боярина. Гермоген пожимал плечами, не зная, как выпутаться из этого положения. Но заметно было, что сказка обрела силу: даже высокомерные поляки становились в его присутствии почтительнее. Величественный вид митрополита Гермогена, его дородное достоинство и независимость особенно выделяли его по сравнению с заискивающей услужливостью иных вельмож. Остальное же — все слухи, одни только слухи... «Какое вельможество сыскали во мне?» — удивлялся Гермоген.
Тем временем стало известно, что волею нового царя были изгнаны из своих домов Чертольские и арбатские священники, а в их домах разместили царских телохранителей. Московское духовенство не осталось в долгу. Было разведано, что новый царь ещё ранее принял католическую веру и ныне исповедовался по латинскому обряду. Кто-то дознался, что под его кроватью спрятана икона Богоматери, что новый царь — иконоборец, оттого и надругался над святыней...
В тот день был созван освящённый собор. На возвышении в Грановитой палате два престола: для царя и для патриарха. Самозванец в торжественном царском облачении, в бармах и шапке Мономаха. Не один только Гермоген, но и прочие приглядывались к нему, замечали, что повадки у него царские. Но было в нём что-то лишнее. Вид его как бы говорил: «Ну, теперь видите, что я — природный царь?» Можно было также заметить, что он был будто бы обеспокоен, что раза два он тайно переведался взглядом с патриархом.
Но вот патриарх Игнатий объявил освящённый собор открытым и сказал, что слово имеет царь, что у него есть недруги, умышляющие против него поклёпы и злую смуту. Царь-де иконоборец и не чтит святыни...
Когда Игнатий кончил, Лжедимитрий резко обернулся налево, где сидели высшие духовные иерархи:
— Кто-то думает, что царь православный может отступиться от веры своих прародителей?!
Затем он обратил взор к иконе Богоматери на стене палаты и произнёс с чувством скорбного гнева:
— Пусть сотворит Господь Бог надо мною или над этой иконой какое-нибудь знамение, если я когда-нибудь помышлял отступиться от святой веры русской и принять другую...
Чувствуя, что слова его произвели впечатление, он повторил:
— Да совершит Господь на глазах ваших знамение надо мною или иконою, если я мыслю что-нибудь иное...
Все молчали, но неожиданно подал голос архиепископ Коломенский Иоасаф:
— Слышали мы, что скоро будет ваше царское венчание с царицей. Многие ныне смущены, и нам, особам священным, надлежит знать, когда ваша царица откажется от веры латинской и примет веру православную...
Самозванец оборотился к Игнатию:
— В чём дело? Почему они вмешиваются...
Игнатий пожевал полными губами, словно бы что-то ответил царю. Все уже знали, что у него лисьи, уклончивые повадки. Но архиепископ Коломенский был твёрд в вопросах веры, хотя и добродушен с виду. И потому он сказал:
— На Руси не бывало такого завода, чтобы царица была не одной веры с царём...
— Ныне достаточно будет, ежели царица приобщится Святых Тайн, — сказал Игнатий, угодливо повернувшись к царю.
Самозванец хмуро молчал. Он не хотел идти на уступки и решил отбить у русских попов охоту вмешиваться не в свои дела. Начал всё же мягко:
— Чем плоха чужая вера? Поляки такие же христиане, как и мы. А какие у них богатые обряды! Какая служба!..
Быстро спохватился. Не сказать бы лишнего. Но коломенскому архиепископу и того было довольно. Он возразил:
— Вашему прародителю, Ивану III, митрополит Филипп сказал: «Кто похвалит веру чужую, тот своей поругался». Строго блюли на Руси свою веру. А когда папский посол приехал в Москву, дабы сговорить твоего родителя на соединение церквей, благоверный царь ответил ему: «Нам помимо своей веры истинной хотеть нечего».
— И что тому дивиться? — возразил Лжедимитрий. — По старому обычаю так оно и было. Древние говорили: «Обычай — тиран». Но было в тех обычаях и много несовершённого, а всё несовершённое со временем утрачивает силу...
Самозванец любил поговорить, пересыпал свою речь примерами из истории, прибегал к нравоучительным выводам. Но тут он чувствовал, что надо скорее приговариваться к концу.
— Время всё меняет. Ныне всякий человек может принять любое вероисповедание. Но он вправе сохранить и прежнюю веру, и прежние обычаи, переселившись в чужую страну...
Все опустили глаза, понимая, к чему клонит царь. И вдруг под сводами палаты раздался отчётливый и страстный, точно на проповеди, голос Гермогена:
— Или не станет это искушением для прочих, ежели царица не примет православия?
Самозванец понимал, что должен дать достойный ответ, чтобы вызвать похвалу короля и папы, от которых зависело получение императорского титула, его заветной мечты. Он порылся в памяти и нашёл пример из русской истории.
— Накануне крещения на Русь приехало много миссионеров. Или святой Владимир отверг право каждого говорить о преимуществах своей веры: иудейской, мусульманской, христианской? Известно, что он немало колебался. И тем подтвердил право выбирать любую веру.
И молчат бородатые мужи, опустили глаза иереи, нерешительно поглядывают на казанского митрополита.
И снова гремит под сводами его голос, аки труба:
— Святой Владимир крестил Русь по всем правилам веры греческого закона. Миссионеры не указывали ему, как того хотелось бы нынешним миссионерам. И коли святой Владимир выбрал православие, другие веры никто не предлагал. И ныне у нас едина держава, един народ, едина вера.
Не только слова, но и сам тон Гермогена, суровый и нетерпимый, задели самозванца.
— Казанский митрополит Гермоген, вы не в своей епархии, а в царской палате, где решаются державные дела! — не скрывая гнева, произнёс он.
К нему услужливо приблизился Басманов и получил приказание сразу же после собора вывести «крамольников» — митрополита Гермогена и архиепископа Иоасафа — и выслать из Москвы в отдалённые монастыри, не давая времени на отдых и обед.