Но он, сам того не осознавая, уже стал воспринимать это ни в чем не повинное существо, которое Лена носила под сердцем, как своего. Родного человечка. Прошел не год, не два, но всего пару месяцев.
Как это произошло? Как так получилось, что он посмотрел на все… иначе, под другим углом?
Он не знал, он не мог осознать, поймать тот момент, когда все изменилось, но однажды он просто стал смотреть на все иначе… Стал дольше, чем было положено, поглаживать ее округлившийся живот, впитывая своими ладонями теплоту и нежность. Стал чаще находиться рядом с ней, искоса поглядывая на то, как она перебирает пальцами листы книги, которую читает, или как, думая, что он не видит, нашептывает своему малышу какую-то забавную детскую песенку, которую, очевидно, ей рассказала бабушка. Или как легко, невольно поглаживает свой живот, словно успокаивая и лаская того, кто в нем находился.
И это вызывало в нем бурю чувств и эмоций. Это был взрыв нелогичностей, ураган ощущений, страха.
Он стал привыкать. Действительно, стал привыкать к тому, что через несколько месяцев станет отцом. Подумать только, — отцом! Когда-то он посмеялся бы над одной лишь мыслью об этом, а сейчас настолько реально все предстало перед ним, что он уже не мог от всего отнекиваться, уходить, убегать, не принимать.
Но он убегал, еще пытался бороться с собой, с теми чувствами, что резали его ножом, противоречивыми и обжигающими чувствами, которым он не мог дать названия. Он боялся их, они были незнакомы ему, неведомы. Как он мог подумать о том, что еще не появившееся на свет маленькое существо заставить его… чувствовать?! Все казалось ему предельно точным и ясным, понятным и устроенным, логичным. Но…
Когда они поженились, он не подал виду, что что-то между ними изменилось. Он помнил, как бы ни старался забыть, о том, что было сделано для того, чтобы эта свадьба состоялась. Да, он не сказал Лене ни слова, но видел, знал, что она ощущает его презрение, а сам уже и не мог его утаить в себе. Не мог смириться, хотя и понимал, что нужно. Он стремился к прощению, но не мог переступить через себя.
Разве можно было быть настолько радикально противоположным?! Он ненавидел и любил, он не мог простить, но мирился, он принимал, как данность, но убегал от себя. Запутавшийся, потерявшийся в себе.
Иногда он ловил себя на мысли, что было бы лучше, для него, для Лены, если бы этого ребенка и не было вовсе в их жизни. Не было предательства, лжи, обмана, духовной измены… Был бы он, была бы она. Возможно, были бы и они в будущем. Но не было бы трагедии, беды, пропасти, что разверзлась между ними непроходимой бездной. На целые девять лет глухого, леденящего душу молчания и неспособности не только поговорить, но признать свои ошибки, разорвать обиду, подавить злость и разочарование. Простить.
Мог ли их примирить ребенок? Тот самый, который и развел их по разные стороны этой жизни? Мог ли он справиться с этой непростой задачей? Наверное, мог. Он уже стал справляться с этим. Против воли Максима, без признаков какого-либо вмешательства во все Лены. Он должен был родиться победителем. Той войны, в которой еще до его рождения запутавшиеся родители оказались по разные стороны баррикад.
И в день, когда случилась трагедия, что-то оборвалось, надломилось, треснуло, разбилось. Навсегда. На девять лет.
И Максиму хотелось взвыть от боли, захрипеть от досады, кашляя своей болью и безысходностью.
Как странно устроен человек, еще вчера он думает о том, как хорошо было бы все изменить, а когда, словно выполняя его желание, или же желая над ним посмеяться, судьбы выполняет задуманное, он плачет, он корчится от боли, он молит Бога вернуть все назад. В ту прежнюю жизнь, в которой не было ничего из того, что он хотел бы иметь, но в ту жизнь, в которой, как оказывается, было все.
Максим не понимал себя. Он не пытался разобраться, на тот момент это казалось ему лишь странным, непонятым, нелогичным и противоестественным. Потом, много позже, годы спустя, он задумался о том, как на самом деле странно все было. Но тогда он просто переживал свою так и не выплаканную боль. Один.
Сегодня, пару часов назад ты думаешь, ты знаешь, ты уверен, что у тебя будет ребенок. Сын, дочка… ты не знаешь, но тебе все равно, потому что ты знаешь, что будет так. И вот мгновение, секунда или даже доля этой секунды, и вот… все рушится, как замок из песка. И ты теряешь все. Резко, неожиданно… навсегда.
Казалось бы, ты должен радоваться ощущению полной свободы? Ведь то, что раньше перекрывало тебе кислород, ушло, исчезло, умерло!? Ты должен радоваться, но вместо этого устраиваешь поминки своей несостоявшейся прежней жизни, которая у тебя могла бы быть, не будь на то воля обстоятельства. И мысли жужжащим роем насилуют мозг, разрывая его на части, рвутся, бесятся, шумят, выталкивают из тебя все иные, посторонние и чужие ощущения, заполняя сознание единственной картинкой той жизни, которая еще пару часов назад казалась реальной, а спустя миг, оказалась погребенной под грудами воспоминаний.
И это кажется таким же далеким насколько и близким. Какие-то доли секунд, когда у тебя есть все, и ты мнишь себя Богом, и вдруг в одно мгновение ты лишаешься всего, что имеешь.
А потом словно волны огненных эмоций, накатывая электрическим током, пронзают суть твоего бытия, проникая под кожу, и давят, жгут, выжигают… Ту истину, ту жизнь, что тебя ожидает. Другую жизнь, иную, постороннюю и словно бы чужую. Ту жизнь, которую в течение нескольких месяцев смирения и непонимания не рисовало картинками твое воображение. Ту жизнь, которая не была твоей. Ей не было места в твоем мире. И ты ее не хочешь, не желаешь, отталкиваешь, убегаешь. Снова.
И Максим тоже убегал. Когда услышал роковые слова, почувствовал, что словно бы воздух выбили из легких, обжигая внутренности кислотой, прожигая те до основания, вызывая жгучую боль.
— Что?… — он помнил, что мог пробормотать лишь это. Может быть, говорил что-то еще, он не знал. Губы казались ему настолько сухими и недвижимыми, что он сомневался, что с них могло слететь хотя бы еще одно слово.
Кровотечение… Ребенка спасти не удалось… Выкидыш…
И все закружилось, завертелось, заплясало перед ним. Больничный коридор, множество дверей, лицо врача, какое-то бледное и морщинистое. Смешалось, посерело, превратилось в мутную бледную дымку, завесу, пелену, туманную невесомость, которая никак не казалась правдой.
Ложь. Еще одна ложь! Не может быть правдой, не может, черт побери! Ведь как же?… Как?…
— Я заказал коляску… — пробормотал мужчина тихо, скорее сам себе, чем к кому-то конкретно обращаясь. И на выдохе слабо и безучастно: — Плохая примета…
И, тяжело вздохнув, прислонился к стене, слушая, что сердце начинает стучать резче, и закрыв глаза.
Устал. Устал так сильно, так неистово, словно все силы выкачали из него, морально истощили организм.
А Лена… она сказала, что у них должен был быть сын, малыш. И он, никогда не желавший ребенка, не устававший напоминать об этом ни ей, ни себе, вдруг взбесился. Накричал на нее, сорвался, вышел из себя.
Было больно. Он никогда не думал, что может быть настолько больно. Но было. Резало и рвало, дробило и кромсало, выворачивало наизнанку и пронзало желчью. И эта боль распространилась на многие годы.
Если их жизнь до трагедии была похожа на череду логических закономерностей, перетекающих из одного дня в другой, то после того, как Лену перевели на домашнее лечение, их жизнь превратилась в кошмар. Они почти не разговаривали друг с другом, не общались, замкнулись каждый в своей беде, своей потере и боли, поглощенные чем угодно, но только не друг другом. Отдались, раскололись надвое, умерли.
Он не хотел замечать то, что с ней произошло, или же действительно не заметил перемен?… Задавая себе этот вопрос потом, Максим понимал, что уделял ей слишком мало внимания. Ему следовало раньше предпринять все, что было сделано тогда, когда они уже подошли к роковой черте, за которой находился, ожидая их в свои горячие объятья, ад. Но тогда он не видел дальше своего носа. Он был близорук и эгоцентричен и не слышал стучавшуюся в их дом катастрофу.