Забывается и начинает говорить бессмыслицу. У него началась агония, предсмертная икота, а его жена находит, что он лучше, чем вчера! Она находится у двери в его кабинет, иногда она туда заходит, ее лицо не выражает понимания близости смерти. (фр.)
«Опустите сторы, я спать хочу» сказал он сейчас. 2 часа пополудни...[707].
Какой неожиданный переход на французский язык! Тургенев не понимал, что происходит, почему Наталья Николаевна так странно ведет себя! Он не догадывался, что она «умирала» вслед за супругом, переживая те же предсмертные муки, и не могла не нести бессмыслицу. Тургенев и сам был хорош! Он собирался обедать у Виельгорского, «справляя» агонию друга?!
Позднее Жуковский, вероятно, объяснил ему:
Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как просиявшая от радости лицом. «Вот увидите, - сказала она доктору Спасскому, - он будет жив, он не умрет». А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: «Отходит». Но мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытье их отуманивало....[708]
Даль, у которого было время, чтобы отдохнуть и все обдумать в спокойной обстановке, как литератор, описал эти события с куда большим пониманием глубины и смысла происходящего:
В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти - и не мог отбиться от трех слов, из Онегина, трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах и в голове моей: Ну что ж? Убит! О, сколько силы и значения в трех словах этих! Ужас невольно обдавал меня с головы до ног - я сидел, не смея дохнуть, и думал: «Вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни - здесь, где душа рвется из тела; то, что увидишь здесь, не найдешь ни в толстых книгах, ни на шатких кафедрах наших».
Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои «терпеть надо,
любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче», - отвечал отрывисто: «нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтобы этот
вздор меня пересилил; не хочу».
Пульс стал упадать приметно, и вскоре исчез вовсе. Руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 янв. - и в Пушкине оставалось жизни - только на ѕ часа! П. раскрыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Др. Спасский исполнил желание умирающего. Наталья Николаевна опустилась на колени у изголовья смертного одра, поднесла ему ложечку, другую - и приникла лицом к челу отходящего мужа. П. погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего, слава Богу, все хорошо!».
Вскоре подошел я к В.А.Жуковскому, кн. Вяземскому и гр. Виельгорскому и сказал: отходит! Бодрый дух все еще сохранял могущество свое — изредка только полудремотное забвение на несколько секунд туманило мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал ее и говорил:
«Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше - ну пойдем!» Опамятовавшись сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу вверх по этим книгам и полкам, высоко — и голова закружилась».
Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, потянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!»
Друзья и ближние, молча, сложа руки, окружили изголовье отходящего. Я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг, будто проснувшись, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал:
«Кончена жизнь».
Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено».
«Жизнь кончена», - отвечал он внятно и положительно.
«Тяжело дышать, давит» - были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу - руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни, колена также, - отрывистое, частое дыхание изменялось более и более на медленное, тихое, протяжное - еще один слабый, едва заметный вздох - и - пропасть необъятная, неизмеримая разделяла уже живых от мертвого![709].
Было 2 часа 45 минут. Пушкина не стало.
Круги по воде
Пушкин умер, но катастрофа 1837 года на этом не закончилась. Дуэльная история, перестав быть частным делом пушкинской семьи, вышла на поверхность, поселилась в умах и сердцах многих людей. Слухи и домыслы как круги по воде стали расходиться по стране, вызывая волнение и смуту в настроениях россиян.
Люди, собравшиеся у дома Пушкина, в большинстве своем книг его не читали. Они просто слышали, что иностранец убил русского, к тому же поэта, а значит, ранимого и беззащитного, и пришли выразить несогласие с засильем иностранцев, которые своим самолюбованием и хищными повадками разрушали патриархальный, семейный уклад российской жизни.
Были здесь и читатели Пушкина - в основном студенты, но они читали и принимали у поэта только то, что он написал в молодости, находясь в поиске, переживая «дух отрицания или сомнения». Их привели сюда строки из «Кинжала»:
Везде его найдет удар нежданный твой ...
О юный праведник, избранник роковой...[710].
Они не знали, да и не могли знать, поскольку время для воспоминаний еще не наступило, что зрелый поэт, отказавшись от крови и насилия, совсем иначе оценивал свой ранний поэтический опыт:
Это плохо, высокопарно! ...Мне кажется, что это стихотворение я написал на ходулях, так оно напыщенно. Как человек глуп, когда он молод! Мои герои того времени скрежещут зубами и заставляют скрежетать зубами меня самого[711].
Правительство, заметно состоявшее из иностранцев, и царь, по крови тоже иностранец, испугались народного движения и в духе европейского «просвещения» приняли самые радикальные и подлые меры: выставили жандармов, тайно перенесли место панихиды, а главарей и зачинщиков стихийного выступления нашли среди друзей поэта, ввергнув их в полное замешательство.
Вяземский и Жуковский принялись оправдываться, явно искажая смысл дуэльной истории, не щадя достоинства поэта. А ведь, именно, в достоинстве писателя[712], по мнению Пушкина, заключалась его народность!
Исключая даже намек на политическую окраску событий, они настаивали на частном характере катастрофы, на ее случайной связи с народным волнением. И все высокое, справедливое и поэтическое, сказанное ими о последних днях Пушкина, было продиктовано лишь одним желаньем скрыть от читателя и общества факт, что в отношениях поэта и власти назрел кризис, что последний и главный опыт в жизни поэта - его работа над «Историей Петра» - работа, безусловно, политическая – оказалась невостребованной властью, что призыв к переосмыслению истории и возрождению подлинной русской культуры, не был услышан Николаем.
Жуковский совестился, чувствуя, что грешит, публикуя «Последние минуты Пушкина». Его письмо к Бенкендорфу, способное в какой-то мере исправить следы невольного отступничества, было исполнено боли, искреннего чувства и справедливого, едва сдерживаемого, гнева: