Я вспоминаю слова, которые он сказал за секунду до того, как случилась беда. Он кое-что мне обещал. Костантино смотрит в пол:
– Можешь потрогать.
Он берет мою руку и проводит ей по своей макушке. Я чувствую: там, под волосами, – шрамы, следы швов. Он кладет руку мне на плечо:
– Пойдем, покажу тебе огород.
Он небрежно одет: свитер, поношенный комбинезон. Рука висит вдоль бедра.
Посреди огорода – огромное оливковое дерево. Я смотрю на серебристую крону, на крошечные листочки. Покореженный ствол рассечен надвое, две толстые ветки распахнутой дверью тянутся к небу. Мне хочется протиснуться в нее вместе с ним и исчезнуть. Я вспоминаю о маленьком оливковом деревце бонсай, которое я видел на цветочном рынке за две тысячи километров отсюда.
– Мне кажется, эту оливу я видел во сне.
– Правда?
– Мне снилось, что ты повесился.
– Ты тоже мне снился.
– Так ты вконец обратился?
– Я нашел свой путь.
Мне хочется прошептать: «Не бойся, я тебя не потревожу, просто я хочу напомнить тебе о твоем обещании». Но Костантино совершенно спокоен, идет вперед валкой походкой. Он то и дело взмахивает рукой, рассказывает, что и где посадил: вот артишоки, вот кабачки, а здесь – другой вид артишоков.
– Ты ведь ничего не понимаешь в сельском хозяйстве? – спрашивает он.
– Это так.
– Земля дарит покой.
Сорвавшееся с губ слово кажется таким тяжелым и страшным. Здесь все мертво, точно покрыто тысячелетними ледниками. Я рассказываю, что видел ледник. Он признается, что все еще любит горы. Говорит, что святой Франциск в горах говорил с волками.
«Моя жена стала жертвой волков, – отвечаю я. – Теперь я вдовец». Он на мгновение останавливается, сочувствует мне. Вспоминает, как она принимала его тогда за ужином.
– Ты не представляешь, как часто я о тебе думал.
– Я тоже.
Мы продолжаем идти вперед меж каменных оград и низеньких изгородей. Огромные кабачки раскинули листья и торчат, точно зеленые фаллосы. Я припоминаю то время, когда мы бы весело хохотали, узрев такое. Юные дураки. Я беру его за руку, он не отнимает ее, притягивает к губам, целует, отпускает:
– Той ночью я чуть не умер.
Он улыбается какой-то далекой улыбкой, словно говорит не о себе, а о ком-то другом. Трава шелестит под нашими ногами.
– Думаю, я хотел умереть.
Я слишком потрясен, чтобы ответить. Я разжигаю внутреннее пламя. Я смотрю на крону оливкового дерева, чуть колышущуюся от ветра, точно морская пена. Я хочу сказать: «Я подожду, мне некуда спешить. Я позабыл, что такое время».
– Знаешь, пока я жил здесь, я многое понял.
Из громкоговорителя на стене вырывается чей-то голос, раздается звон колоколов. Он растекается по полям.
– Кто эти люди?
– Община. Тут есть ресторан, и неплохой. Скоро даже звезду получим. Вроде бы дикое, заброшенное место, а вот-вот будет звезда.
– Какая звезда?
Я вспоминаю звезду из «Смешного человека».
– Мишленовская. Пока март, ресторан работает только по выходным. Я шеф-повар. У нас тут не только огород, мы и животных держим. На кухне работают молодые ребята, я учу их тому, что знаю сам.
– Ты здесь живешь?
Он говорит, что должен показать мне лошадей, кроликов. Достает из клетки белого малыша, кладет его мне на ладонь, смеется.
– Когда я приехал, я был удручен, раздавлен. Не думай, что это какой-то концлагерь, замкнутый мирок, откуда никуда не деться. Здесь живут люди, которые хотят помочь друг другу…
Мы возвращаемся. Он показывает мне комнаты – маленькие, в каждой – двухъярусная кровать. Здесь останавливаются гости, которые приехали послушать выступление членов общины.
– Сначала было невыносимо тяжело.
Он рассказывает, что поначалу жил в комнате с молодым священником, которому тоже пришлось многое пережить. Рассказывает, что пережил сам. Говорит, что ему потребовалось время, чтобы восстановиться и понять, кто он на самом деле, вернуть себе правильную ориентацию.
Я не понимаю, о чем он. Но ясно различаю его опухшее лицо, тело. Оно похоже на бесформенный мешок, из которого, точно перья из подушки, проглядывают обрывки чувств. Я поджигаю что-то у себя внутри. Во мне разгорается слабый огонек, я уже его видел… Костантино похож на человека, который вышел из комы, на больного нарколепсией, который вроде бы говорит и вроде бы спит. Он находится здесь, но сам где-то далеко отсюда. У него такой далекий голос. Натянутая улыбка, словно нарисованная, неподвижная, как и само лицо. Я вдруг вижу, что его брови как-то сместились – торчат точно два недоумевающих крючочка. Должно быть, после операции они отросли, да не так. И вообще весь его облик странен – вроде бы он, но и не он… Словно все здесь какое-то ненастоящее, накладное…
– Всегда можно вернуться назад.
– Куда?
За спиной раздается выстрел, я оборачиваюсь к окну.
– Это охотники, – говорит он. – Начался сезон охоты на кабанов.
Я вспоминаю о тех временах, когда мир принадлежал нам. Заглядываю ему в глаза. Он смотрит на меня спокойно, без всякой муки. Нелепая кукла, святой юродивый – вот на кого он похож, и это мне претит. Должно быть, пережитое сказалось на его способности мыслить.
– Слушай, я не верю ни единому твоему слову.
– Гвидо…
Я вдруг набрасываюсь на него в поцелуе. Мне хочется разбудить это бесстрастное лицо, разрушить злое заклятие. Он не размыкает губ, но и не отталкивает меня. Просто стоит, а я прижимаюсь к его груди, раскрывая рот. Мне кажется, что вкус его губ уже не тот.
– Прошу тебя, успокойся.
Я смеюсь и отрицательно мотаю головой:
– Ты все забыл? Хочешь, чтобы я в это поверил?
– Нет, я ничего не забыл.
Он прикрывает веки, лепит пальцами нос, точно кусок пластилина, – так он пытается расслабиться, когда напрягается. Я говорю себе: «Нет, он остался прежним. Это все еще он. Его просто простирали в отбеливателе, но вывести пятна не удалось». Я смотрю на изображение Богородицы – далекое, приторное, бездушное. Смотрю на плечи Костантино, мне хочется вскарабкаться на него верхом, как иногда бывало в детские годы.
– Помнишь эту рубашку?
– Великий Вождь, мне ее не забыть.
– Гвидо, теперь я здоров.
– В каком смысле?
– Я больше не причиняю боли ни себе, ни другим.
– Какого черта ты несешь? Ты торчишь здесь не пойми с кем…
Я вышел из себя так, что перешел на английский, я ударил его, толкнул коленкой под зад. Мне хочется, чтобы он очнулся, перестал вести себя как нелепая кукла. Ты можешь нести эту хрень другим, но только не мне. Уж я-то видел тебя настоящим, я помню: когда мы были вместе, ты был другим. Тогда ты сказал, чтобы я оставался собой. Мне нужно увести тебя из этой тюрьмы, вырвать чертову раковину, разбить стекло!
Великий Вождь, ответь мне, я знаю, что ты меня слышишь! Заговори со мной, я знаю, ты можешь!
Ты слишком долго был далеко от меня. Ты только что очнулся от комы, и мне кажется, что ты все забыл. Но я заставлю тебя вспомнить… Я распахну двери твоей памяти лучше любого наркотика. Я заставлю тебя снова полюбить жизнь…
Тем временем в трапезной идут приготовления к обеду. На длинном столе расстилают бумажные скатерти. Заходят все новые и новые лица: молодые пары, подростки… Все обнимаются. Каждый ставит на стол какую-то еду, то, что принес из дому: пироги, торты, рисовые салаты, обернутые пищевой пленкой. Никто не раздевается. Здесь что-то вроде прихожей. Священник в черном свитере приветствует всех собравшихся. Все поднимают пластиковые стаканчики. «Выпьем за Луизу!» Что еще за Луиза? А, это вон та неопрятная девчушка с прилизанными волосами, похожая на серого голубя.
На мгновение я теряю Костантино из виду. Он растворился в толпе. Должно быть, это и называется жить общиной: затеряться среди других, идти в ногу к единой цели. Эти люди как голуби на площади: они двигаются в едином порыве, вспархивают, теряются среди себе подобных. Костантино вдруг выплывает из толпы: он тащит скамейку, ему помогает какой-то парень. Я вижу тонкую белую полосу его кожи, выглядывающую из-под короткого свитера. Я знаю, что сейчас обнажатся растяжки, я помню, как прикасался к ним языком. Но все это было в прошлой, не в этой жизни. Двери зала открыты. Прохладно, но, кажется, никто, кроме меня, этого не замечает. Из колонок доносятся звуки позабытого «Господи помилуй».