– Давай испечем торт.
Они надевали фартуки и закрывались на кухне, гремели банками, кастрюлями, пирожными формами и венчиками, ломали ванильные стручки, толкли чернику. Ленни включала магнитофон, ставила тяжелый металл типа «Breaking the Law», а Ицуми стояла выпрямив спину, точно образцовый дзен-мастер, и жала на кнопку миксера. Порой мне казалось, что все как раньше, в далеком счастливом прошлом. Но вот я выходил с собакой, а когда возвращался, слышал дикие крики обезумевшей Ленни. Я брал щетку и совок и выметал муку и сахарную пудру. Ленни кричала, что повесится.
– Я вырастила чудовище.
– Ленни не может смириться с тем, что ты больна.
Лицо Ицуми покрылось множеством мелких морщинок и напоминало тончайшее потрескавшееся стекло. Она плакала молча, ни разу не вздрогнув.
– Да, я больна.
Через несколько секунд появлялась Ленни, в коротеньком платье, с сильно подведенными глазами, хлопала дверью и заявляла, что бросится в Темзу.
Я садился в машину и медленно катил по улицам, надеясь ее разыскать. Я нагибался и смотрел в окно, обшаривал взглядом скамейки и тротуары. Проезжал мимо клубов. А заодно мысленно составлял карту нового города, отмечая на ней популярные у молодежи места, угадывая, что именно нравится таким, как Ленни. Старых добрых панков, каннибалов, цепи и котелки сменили гранжеры в кедах и похожие на индейцев типы с дредами, которые бродили по ночному городу и запрыгивали на доски, точно темные волны, накатывающие на берег.
Ленни, робкий ночной мотылек, одиноко шла по тротуару.
– Привет, милая.
Казалось, она не злится, но и не рада моему появлению. Я медленно подъехал к ней и притормозил. Я ехал со скоростью пешехода, выставив локоть в окно. Ленни казалась мне самой прекрасной девушкой на земле, и, хотя она изменилась и стала язвительна и груба, я не мог забыть той нежности и мудрости, с какими она когда-то впустила меня в свою жизнь, и ту любовь, которой она меня научила. Я ничего от нее не требовал, просто хотел быть рядом, сопереживать ее растерянности и упрямству. Я знал, что любовь питается скудной нежданной пищей, которую тебе подают, когда ты этого не ждешь, и так, стиснув зубы от тоски, ты выживаешь.
Я был счастлив и гордился тем, что мог сопровождать Ленни в такие минуты. Мне нравилось угадывать, пойдет она через мост или свернет на Чаринг-кросс, я пытался угадать ее маршрут, увидеть ее изнутри, взглянуть на город ее глазами. Мне казалось, что я сопровождаю ее по совсем другому, куда более длинному пути.
Она выбирала улицы, где можно проехать на автомобиле; если же движение было односторонним, она останавливалась на перекрестке, как будто поджидала меня. Мое присутствие не было ей в тягость, она все еще была моей королевой джунглей, крохотной мартышкой. Наконец она останавливалась, снимала туфлю и принималась растирать ступню. Потом резко разворачивалась и, словно ничего не произошло, открывала дверцу машины и усаживалась на сиденье рядом со мной.
Ее волосы распушились, в полной нижней губе красовалось колечко, небесно-голубые восточные глаза были ярко подведены каджалом. Я продолжал думать о джунглях и неведомом будущем.
– Знаешь, пап…
И даже если после этих слов спокойно могли последовать такие: «Ты полное дерьмо, ты лузер и тряпка», это было уже не важно, мне хватало этого «пап». Я поддакивал ей, соглашался tout court[32]. Мое подавленное гомосексуальное эго шевелилось на дне души и отчаянно бунтовало.
Потом она плакала. Говорила, что чувствует себя самой одинокой на свете, что она уродка, что никто не хочет с ней считаться. Разумеется, все было совсем не так, разумеется, я соглашался.
Я старался быть для нее авторитетом, внимательно слушать, следить за тем, как скачет ее настроение. Она безумно любила мать и не могла простить Ицуми, что та собиралась покинуть нас и поселиться в райском саду. Она была слишком молода, чтобы понять, насколько непреложна и капризна жизнь и ее законы. Когда-нибудь это придет.
Прошел еще год. У меня появились новые студенты, я читал новый курс. Я напряженно работал, семестр подходил к концу.
Я перебрал завалы памяти, и образ Костантино являлся мне теперь без лишних сексуальных коннотаций. Он стал тем, кто вечно присутствует в твоей жизни, что бы ни случилось, даже если вы уже никогда не увидитесь. Я думал, что так оно и будет. Мы ведь не в Древней Греции. Нельзя же приходить домой к жене и детям с порванной задницей и сердцем героя. Сначала ты страдаешь, но проходит время, и страдания утихают, как собака на коврике, которая спит и изредка поскуливает во сне. Болезнь Ицуми многому меня научила.
Ты просто сидишь в кресле и вдруг понимаешь, что тело переместилось в другую реальность и, хотя все кажется таким далеким и нездешним, оно живет здесь и сейчас. И ты понимаешь, что тело живет именно там, где ты возвел свои стены. Ты вдруг осознаёшь, что стареешь и что другого случая не представится. Что годы вдали от дома раскрепостили твою душу. У тебя нет ни чувства вины, ни привязанности к корням, ты старался сохранить только самое лучшее, то, в чем действительно нуждался. Твой друг был прав. Ты жадный, бессовестный. Теперь ты смотришь на свою жизнь словно издалека. Тебе повезло: ты смог увидеть многогранность своей природы и воспользоваться ею. Благодаря ему ты познал самого себя.
Теперь он превратился в маленькую статуэтку, которую ты рассматриваешь с разных сторон. Именно так происходит, когда любовь превращается в нечто большее, чем соприкосновение тел, становится чем-то возвышенным, недосягаемым. Ты понимаешь, что вокруг не останется ничего из того, к чему ты привык, что тела обратятся в пыль, а кости побелеют и очистятся потоками дождя, точно кости животных в полях. Что сталось с телом твоей матери? Ты с трудом можешь вспомнить бабушку и дедушку, а про тех, кто был еще раньше, ты и вовсе ничего не знаешь. Ты не имеешь ни малейшего представления о тех, кто веками предавался любви, чтобы ты появился на свет. Ты знаешь только себя самого, но ты – никто, для жизни как таковой ты – пустое место.
Так что придется довольствоваться памятью, которой хватит на двоих. И ты больше не боишься его потерять. Ты смог отказаться от него. Он стал частью мира, где царствуют тени и образы. Ты можешь потрогать его и приласкать, когда пожелаешь. Ты понимаешь, что он проходит сквозь всю твою жизнь. И, думая о том, что вы на одной планете в одно и то же время, ты чувствуешь облегчение.
—
У дяди Дзено нет мобильного, он не захотел его покупать, поэтому, чтобы позвонить, ему пришлось подняться с кровати. Я представляю себе, как он стоит в коридоре: в пижаме, челюсть напряжена. Он прокашливается, закидывает поседевшие волосы на розоватую лысину коронным семейным жестом. Он ждет. Мы не разговаривали уже много лет.
– Дядя Дзено.
– Гвидо, я хочу, чтобы ты приехал.
У него рак простаты и метастазы повсюду.
Его голос звучит так, точно он говорит в ржавую замочную скважину.
Мне не хотелось приближаться к нашему дому. Я делал все, чтобы этого избежать. Ленни нашла билеты: у нее каникулы. Она была в Италии лишь однажды, совсем ребенком, да и то на Сицилии. И теперь грезила Римом.
В небе бушевали безумные волны ласточек, они с душераздирающими криками проносились над нашими головами. Мы ехали в сторону аэропорта Хитроу. Самолет, три кресла в каждом ряду, Ленни устроилась у окна, кресло посредине осталось пустым. Я подумал об Ицуми – мы не слишком хорошо расстались. Стюардесса надела спасательный жилет и изображала бессмысленную пантомиму. Вверху на полке пристроился багаж: маленькие черные чемоданы с личными вещами, пижамами, зубными щетками, витаминами и книжками. Разная ерунда, которая всплывает на поверхность океана, когда самолет идет ко дну. Было бы неплохо сорваться в пропасть и заглушить голос будущего. То, что спасатели с высоты вертолетов наблюдали сквозь глазки видеокамер и сочли бы ужасной трагедией, представилось мне на минуту удивительной неиспользованной возможностью.