– Ах ты ж чертов клочок бумаги, ах ты ж чертов клочок бумаги!
Ее широкое лицо в рамке седых волос раскраснелось от натуги. На ней было мареновое пальто, плотное, точно ковер, сдавившее пухлые груди.
– Ах ты ж чертов клочок бумаги! – визжала она.
Словно пытаясь сформулировать адрес для последней неоспоримой доставки, она варьировала ударение во фразе, пока оно не перебывало на всех словах. Было похоже, что ею движет какая-то необоримая сила. Для нее вопли стали работой, тяжелейшей, неблагодарной, вызванной глубинными потребностями. Кэрни невольно содрогнулся. Но казалось, никого больше поведение старухи не заинтересовало: прохожие поглядывали на нее с осторожным интересом и даже сочувствием, если ей случалось к ним обратиться. Когда подошла очередь Кэрни, сумасшедшая остановилась прямо перед ним и взглянула ему в глаза. Она была невысока и дородна. От нее навязчиво пахло заброшенным жильем, древними одежками и мышами. Кэрни постарался сдержать нервозность, навеянную неоспоримой драматичной искренностью ее эмоций.
– Клочок бумаги! – заорала она. Он увидел, что письмо в ее руке потрепано, надорвано на сгибе, залоснилось от постоянного ношения. – Ах ты чертов клочок!..[73]
Она протянула ему листок. Кэрни молча отвел взгляд, смутившись. Потоптался на месте.
– Ах ты чертово писаное создание! – проговорила она.
Он покачал головой. Наверное, ей деньги нужны?
– Нет, – сказал он, – я…
Тут на форкур перед Чаринг-Кросс вкатило такси и, провизжав тормозами, остановилось рядом. На миг ослепленный солнечными зайчиками в дождевых каплях на капоте, он потерял старуху из виду. Улучив шанс, она подобралась совсем близко и ловко сунула листок ему в карман куртки. Когда он снова глянул в ее сторону, женщины и след простыл. Листок оказался не письмом, а всего лишь кембриджским адресом: чернила синие, старые, как сама бумага. Он поднес листок близко к глазам. Читая адрес, он испытал внезапное опустошение. Листок разорвался на сгибе и распался на кусочки в его руках, и тогда Кэрни изменил маршрут такси, вскочил в другой поезд и поехал домой. Там, истощенный, терзаемый депрессией, не в силах даже сумку распаковать, он вдруг понял, что запомнил адрес помимо воли. Он пытался работать. Посидел, раскладывая карты, пока не стемнело, потом, стараясь самому себе напомнить о тривиальности случившегося, поплелся из бара в бар, накачиваясь выпивкой, в надежде повстречаться с Инге Нойман и услышать от нее подчеркнутую смешком реплику: «Да это же чисто по приколу».
На следующий день он стоял под дождем в указанном месте, напротив солидного старого дома в пригороде, уединенного, высотой этажа три-четыре, полускрытого садовыми зарослями и затейливо искрошенной кирпичной стеной.
Он понятия не имел, зачем сюда явился. Он стоял там, пока обувь не промокла, но уйти не пытался. По улице носились дети. В половине пятого уличное движение ненадолго усилилось. Дождь перестал, послеполуденный свет сместился к западу, кирпичная стена обрела теплый оранжевый оттенок, и ему показалось, что сад отступает, будто улица расширилась, но тут же стена словно растянулась, став выше и длиннее. Спустя время на улице возникла женщина в пальто, тяжело дыша, шаркая по тротуару, утирая лицо. Пересекла улицу и, пройдя прямо сквозь стену, исчезла.[74]
– Подождите! – выдохнул Кэрни и кинулся за нею.
Ему почудилось, что он пробивает телом какую-то мембрану, эластично облекшую лицо. Затем незнакомый голос сказал:
– Сколь поразительно было им обнаружить, что они всегда пребывали в саду, сами того не понимая.
И он исполнился уверенности, что изнанка и окружение всего сущего суть одна непрерывная среда. Издав крик восторга, он рванулся вперед, упав во все стороны одновременно, лишь затем, чтобы обнаружить, к своему разочарованию, что это упражнение во вновь обретенном умении привело его в одно-единственное правильное направление.
Мебель в доме была странная, словно бы не до конца вывезенная арендатором. Внутри царил холод. Кэрни бродил из комнаты в комнату, останавливаясь рассмотреть старомодный бронзовый кранец или деревянную гладильную доску, сложенную в углу так, что она очертаниями напоминала насекомое. Ему показалось, что наверху слышен шепот, а потом чей-то смех вроде бы прервался резким вздохом.
В хозяйской спальне его ждала Шрэндер. Он четко видел ее через приоткрытую дверь – у эркерного окна. Ее толстенький плотный силуэт исторг свет, пролившийся на голый паркет комнаты; сияние добежало по полу до лестничной площадки и ног Кэрни, выхватив культурные слои пыли под кремовым плинтусом. На инкрустированном столике сразу за дверью лежали какие-то предметы: коробки спичек, презервативы в фольге, моментальные поляроидные снимки, пара крупных игральных костей, символов на которых Кэрни не узнал.
– Ты можешь войти, – молвила Шрэндер. – Ты можешь войти прямо сюда.
– Зачем ты привела меня сюда?
Тут за трехсекционным эркерным окном пролетела белая птица, и Шрэндер обернулась посмотреть ему в лицо.
Ее голова утратила сходство с человеческой. (А было ли оно, это сходство? Почему в очереди на стоянке такси все принимали ее за человека?) То был лошадиный череп. Не голова, а именно череп, огромный искривленный костяной клюв, половинки которого сходились лишь у самого кончика, совсем непохожий на голову живой лошади. Тварь имела вид зловещий, умный и целеустремленный, и непонятно было, как она вообще говорит. Череп был цвета табака. Без шеи. Только несколько обрывков цветастого тряпья, бывшие некогда ленточками – красными, белыми и синими, – висели там, где полагалось быть шее, все в монетках и медальонах, образуя подобие мантии. Объект раздумчиво нахохлился, поглядывая на Майкла Кэрни искоса и снизу вверх, точно птица. Было слышно, как существо внутри дышит. Тело под пальто ощутимо воняло несвежей едой. Пухлые ручки его приподнялись в жесте властном, но благожелательном.
– Узри, – скомандовала Шрэндер детским ясным контратенором. – Взгляни туда!
Он повиновался; все завертелось, оставив только черноту и ощущение немыслимой скорости, с какой летели навстречу несколько тусклых точек света. Сформировался хаотический аттрактор, кипящий дешевыми радужными цветами компьютерной графики 1980-х. «Кровь Христова!» – подумал Кэрни, которого понесло прямо в небо. Он испытывал головокружение и тошноту; потеряв равновесие, вытянул было руку удержаться, но обнаружил, что уже падает. Где он? Он понятия не имел.
– Это на самом деле, – произнесла Шрэндер. – Ты мне веришь? – Когда ответа не последовало, она добавила: – Вы можете все это получить.
И пожала плечами, словно признавая, что предложение вышло менее привлекательным, нежели она рассчитывала.
– Все это, если пожелаете. Вы, люди. – Она поразмыслила. – Конечно, фокус тут в том, чтобы отыскать верный путь в обход. – Я вот думаю, – сказала она, – ты хоть понимаешь, насколько к нему близок?
Кэрни дикими глазами глядел в окно.
– А? – выдохнул он. Он не услышал ни слова.
Замельтешили фракталы. Он ринулся прочь из комнаты. Споткнувшись об инкрустированный столик, схватился за него, чтобы удержаться на ногах, и обнаружил, что в руку упали кости Шрэндер. Тут ему показалось, что в комнату изливается его собственная паника, жидкостью столь плотной, что он был вынужден приложить усилия, разворачиваясь и плывя через нее за порог. Руки его работали, как у пловца брассом, а ноги двигались внизу, точно в бесполезном замедленном повторе. Кэрни снова споткнулся, перелетел лестничную площадку и ссыпался по лестнице вне себя от ужаса и экстаза, сжимая в кулаке кости…
* * *
Они снова очутились в его руке, когда он продирался через песчаный тростник высоко в дюнах на Пляже Чудовища. Оглянувшись, он увидел бы коттедж, из окон которого лилось мягкое молочное сияние. Небо было черным, истыканным яркими звездами, а океан, сжатый в клешнях залива, казался серебряным, и, когда волны набегали на берег, над пляжем разносился негромкий шелест. Кэрни, от природы отнюдь не атлет, пробежал, наверное, с милю, а потом Шрэндер настигла его. На сей раз она была куда крупнее, хотя голос сохранил прежний контратенор, придающий ему сходство с голосом монашки или мальчика.