Ежов 11 августа 1937 года подписал Приказ № 00485, согласно которому НКВД должен был провести операцию, «направленную к полной ликвидации местных организаций “ПОВ”»[179]. Он был принят вскоре после начала «кулацкой операции» и заметно радикализовал Большой террор. В отличие от Приказа № 00447, направленного против знакомых категорий врагов, которые по крайней мере теоретически обозначались классовыми рамками, Приказ № 00485 рассматривал в качестве врагов государства национальную группу. Точнее сказать, в качестве врагов различных видов. Но в нем присутствовал, по крайней мере, нерешительный ореол классового анализа. «Кулаков» как класс можно было хотя бы описать в терминах марксизма. Национальная вражда в Советском Союзе по отношению к советскому проекту была совсем другим явлением. Она выглядела как отступление от основного социалистического принципа братства народов[180].
Советское влияние в мире в годы Народного фронта зависело от образа толерантной страны. Основное притязание Москвы на моральное превосходство по сравнению с Европой, где фашизм и национал-социализм набирали обороты, и американским югом, где все еще существовала расовая дискриминация и линчевали чернокожих, состояло в том, что СССР был поликультурным государством, проповедовавшим политику равных возможностей. Например, в популярном советском фильме «Цирк» 1936 года героиня была американской артисткой, которая, родив черного ребенка, находит защиту от расизма в Советском Союзе[181].
Интернационализм не был лицемерным, поэтому этнические убийства стали шоком для советской системы. В НКВД работали представители разных национальностей, и он представлял собой некий интернационал. Когда в 1936 году начались показательные процессы, в верхушке НКВД доминировали мужчины, происходящие из советских национальных меньшинств, причем больше всего в нем было евреев. Около 40 процентов высшего офицерского состава НКВД и более половины генеральского состава НКВД по документам значились евреями. В том политическом климате у евреев, наверное, было больше причин, чем у других, противиться политике этнических чисток. Возможно, чтобы противостоять интернационалистскому инстинкту (или же инстинкту самосохранения) своих офицеров, Ежов выдал специальный циркуляр, уверяющий их, что им надлежит карать шпионаж, а не этничность: «О фашистско-повстанческой, шпионской, пораженческой и террористической деятельности польской разведки в СССР». Тридцать страниц циркуляра развивали теорию, которую Ежов уже представил Центральному комитету и Сталину: Польская военная организация связана с другими шпионскими «центрами» и проникла внутрь каждого ключевого советского института власти[182].
Даже если идея о глубоком польском проникновении в советские институты власти убедила Ежова и Сталина, она не могла служить доказательной базой для индивидуальных арестов. В Советском Союзе попросту не было ничего и близко напоминавшего массовый польский заговор. У офицеров НКВД было слишком мало указаний, которым нужно было следовать. Даже при большой изобретательности было бы затруднительно документировать связи между польским государством и событиями в Советском Союзе. Двух самых заметных групп польских граждан – дипломатов и коммунистов – было явно недостаточно для проведения операции массового уничтожения. Дни расцвета польского шпионажа в Советском Союзе давно минули, и НКВД знал все, что нужно было знать, о том, что поляки пытались делать в конце 1920-х и в начале 1930-х годов. Вообще-то польские дипломаты все еще пытались собирать секретную информацию. Они были защищены статусом дипломатической неприкосновенности, их было не очень много, и они находились под постоянным наблюдением. К 1937 году они по большей части понимали, что лучше не иметь контактов с советскими гражданами, подвергая этим их жизнь опасности: то было время, когда они сами были снабжены инструкциями о том, как себя вести в случае ареста. Ежов сказал Сталину, что польские политические иммигранты были преимущественно «поставщиками шпионов и провокаторских элементов в СССР». На тот момент некоторые известные польские коммунисты уже находились в СССР и некоторые из них были уже в могиле. Из 100 членов Центрального комитета польской Компартии 69 были расстреляны в СССР. Из оставшихся большинство сидели в тюрьмах в Польше, то есть были недоступны для казни. В любом случае их количество было слишком незначительным[183].
Именно потому, что не существовало никакого польского заговора, у офицеров НКВД не было другого выбора, кроме как преследовать советских поляков и других советских граждан, которые ассоциировались с Польшей, польской культурой или римо-католичеством. Польский этнический характер операции быстро стал преобладать на практике, как, видимо, и должно было быть с самого начала. Письмо Ежова санкционировало арест националистических элементов и членов Польской военной организации, которых еще предстояло выявить. Эти категории были настолько расплывчаты, что офицеры НКВД могли применить их практически к любому человеку польской национальности или же имеющему некоторое отношение к Польше. Энкавэдистам, желавшим продемонстрировать подобающее усердие в выполнении операции, приходилось выдвигать довольно туманные обвинения против конкретных людей. Предыдущие операции Балицкого против поляков создали круг подозреваемых, которого было достаточно для нескольких чисток, но этим дело не ограничилось. Местным офицерам НКВД приходилось брать на себя инициативу – не прибегать к картотеке, как при «кулацкой операции», а прокладывать новую бумажную тропинку. Один из московских начальников НКВД понял суть приказа так: его организация должна «уничтожить поляков полностью». Его офицеры отыскивали польские имена по городским картотекам[184].
Советским гражданам нужно было «сорвать с себя маски» польских агентов. Поскольку группы и сценарии якобы польского заговора нужно было создать из ничего, важную роль во время допросов играли пытки. В дополнение к традиционному методу «конвейера» и стояния у стены, многих советских поляков подвергали одной из форм коллективных пыток, называемых «конференция»: когда подозреваемых поляков собиралось большое количество в подвале общественного здания в городе или селе Советской Украины либо Беларуси, энкавэдист пытал одного из них на глазах у остальных; когда жертва сознавалась, остальным предлагали сделать то же самое и не подвергать себя пыткам. Если они хотели избежать боли и увечий, то должны были оговорить не только себя, но и других. В такой ситуации у каждого был стимул сознаться как можно скорее: было очевидно, что в любом случае оговорят каждого, поэтому быстрое признание, по крайней мере, сохранит тело. Таким образом можно было очень оперативно собрать свидетельские показания, в которых оговаривали всех присутствующих[185].
Легальные процедуры иногда отличались от тех, что применялись во время «кулацкой операции», но их было не меньше. Во время «польской операции» следователь составлял краткий отчет на каждого заключенного с описанием якобы совершенного преступления (обычно саботаж, терроризм или шпионаж) и предлагал один из двух приговоров: смерть или ГУЛАГ. Каждые десять дней он посылал все отчеты начальнику и прокурору регионального НКВД. В отличие от «троек» времен «кулацкой операции», теперь комиссия, состоявшая из двух человек («двойка»), не могла выносить приговор самостоятельно, а должна была получить разрешение вышестоящих инстанций. «Двойка» собирала отчеты в альбом, писала рекомендации относительно приговора по каждому делу и отсылала их в Москву. Альбомы потом должна была пересматривать центральная «двойка»: комиссар внутренних дел Ежов и государственный прокурор Андрей Вышинский. На деле же Ежов и Вышинский лишь ставили подписи на альбомах после того, как те наспех просматривали их подчиненные. За один день они могли утвердить две тысячи смертных приговоров. «Альбомный метод» создавал впечатление формального рассмотрения дел высшими советскими инстанциями. В реальности же судьбу каждой жертвы решал следователь, а затем это решение более-менее автоматически подтверждалось[186].