Сталинизм тоже был моральной и политической системой, в которой невиновность и виновность были как психологической, так и юридической категориями, а моральное мышление было широко распространено. Молодой активист украинской Компартии, отбиравший продовольствие у голодающих, был убежден, что помогает приблизить триумф социализма: «Я верил, потому что хотел верить». Он был восприимчив к морали, хоть и ошибочной. Маргарите Бубер-Нюман, которая была в ГУЛАГе, в Караганде, одна из узниц сказала: «Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц». Многие сталинисты и их сторонники объясняли, что человеческие жертвы во время голода и Большого террора необходимы для построения справедливого и защищенного Советского государства. Казалось, чем большим был размах смерти, тем привлекательнее становилась такая надежда.
Однако романтическое оправдание массового уничтожения (состоящее в том, что настоящее зло, если его правильно объяснить, – это будущее добро) является попросту неправильным. Возможно, гораздо лучше было бы вообще ничего не делать. А может быть, с помощью более мягкой политики можно было бы достичь желаемых результатов. Вера в то, что должна быть связь между огромными страданиями и огромным прогрессом, – это своего рода алхимический мазохизм, когда наличие боли – признак некоего имманентного или только зарождающегося добра. Развивать далее это рассуждение – алхимический садизм: если я причинил боль, то сделал я это потому, что имел известную мне высшую цель. Поскольку Сталин представлял Политбюро, представлявшее Центральный комитет, который представлял партию, представлявшую рабочий класс, который представлял историю, у него было особое право говорить от имени исторической необходимости. Такой статус позволял ему избавить себя от всяческой ответственности и перекладывать вину за собственный провал на других[777].
Невозможно отрицать, что массовый голодомор приносит политическую стабильность особого сорта. Вопрос должен стоять так: желателен ли этот тип мира, должен ли он быть желательным? Массовое уничтожение действительно объединяет преступников с теми, кто дает им приказы. Является ли это правильным типом политической лояльности? Террор консолидирует определенный тип режима. Предпочтителен ли такой тип режима? Уничтожение гражданского населения находится в интересах определенного типа лидеров. Вопрос не в том, является ли все это исторической правдой; вопрос в том, что является желательным. Хороши ли эти лидеры и эти режимы? Если нет, тогда вопрос звучит так: как можно подобную политику предотвратить?
В нашей современной культуре поминовения считается само собой разумеющимся, что память предотвращает смерть. Если люди погибали в таких огромных количествах, то очень хочется думать, что они, по крайней мере, погибли за что-то трансцендентно важное, что можно открыть, развить и сберечь при правильном типе политической памяти, – тогда трансцендентное станет национальным. Миллионы жертв должны были погибнуть, чтобы Советский Союз мог победить в Великой Отечественной войне или Америка – в войне, которую считала справедливой. Европа должна была усвоить свой пацифистский урок, у Польши должна была быть своя легенда о свободе, у Украины должны были быть свои герои, Беларусь должна была доказать свою доблесть, евреи должны были выполнить свое сионистское предназначение. Однако у всех этих позднейших рационализаций (хотя они и передают важные истины о национальной политике и национальной психологии) мало общего с памятью как таковой. О мертвых помнят, но мертвые не помнят. У кого-то другого была власть, и этот кто-то решил, как им умирать. Позже еще кто-то решит, почему они умерли. Если значимость извлекается из гибели, то есть риск, что чем больше будет погибших, тем большей будет значимость.
Здесь, где-то между записью о смерти и ее постоянной реинтерпретацией, пожалуй, и находится цель истории. Только история массового уничтожения может соединить цифры и воспоминания. Без истории воспоминания становятся частными (сегодня это означает национальными), а цифры – публичными, то есть инструментом в международном соревновании за мученичество. Память – моя, и у меня есть право делать с ней все, что пожелаю; цифры – объективны, и вы должны принять мои подсчеты независимо от того, нравятся они вам или нет. Такое рассуждение позволяет националисту гладить себя одной рукой, а другой – бить соседа. После окончания Второй мировой войны, а затем и после кончины коммунизма националисты на всех «кровавых землях» (а также за их пределами) предались количественному преувеличению мученичества, таким образом отстаивая свою презумпцию невиновности.
В XXI веке руководство России ассоциирует свою страну с более или менее официальными цифрами советских потерь во Второй мировой войне: десять миллионов военных жертв и от четырнадцати до семнадцати миллионов жертв среди гражданского населения. Эти цифры являются в высшей мере спорными. В отличие от большинства цифр, представленных в этой книге, они базируются не на подсчете, а на демографических проекциях. Впрочем, независимо от того, верны они или нет, они составляют советские потери, а не российские. Какими бы ни были реальные советские цифры потерь, российские должны быть намного меньше. Высокие советские показатели включают Украину, Беларусь и страны Балтии. Особенно важны земли, которые Советский Союз оккупировал в 1939 году: Восточная Польша, Балтийские государства и северо-восточная Румыния. Там люди гибли в устрашающих количествах, и многие из них погибли не от немецких, а от советских захватчиков. Самые важные из всех высоких показателей потерь составляют евреи: не евреи России, которых погибло только около шестидесяти тысяч, а евреи Советской Украины и Беларуси (почти миллион человек) и те, чью родину оккупировал Советский Союз до того, как их уничтожили немцы (еще 1,6 миллиона человек).
Немцы намеренно уничтожили около 3,2 миллиона человек гражданского населения и военнопленных из Советской России: это меньше в абсолютных цифрах, чем в Советской Украине или в Польше, которые являются намного меньшими по размеру странами, в каждой из которых население составляет приблизительно пятую часть от населения России. Более высокие показатели потерь среди гражданского населения России, которые иногда указываются, позволили бы (если бы были верными) интерпретировать их двумя вероятными способами. Первый состоит в том, что советских солдат погибло больше, чем значится в советской статистике, и люди, указанные как гражданское население, были на самом деле солдатами. Или же эти люди (представленные как военные потери) не были убиты непосредственно немцами, но умерли от голода, депривации и советских репрессий во время войны. Вторая версия не исключает возможности, что во время войны на землях, контролируемых Сталиным, преждевременно умерло больше россиян, чем на землях, контролируемых Гитлером. Это очень даже может быть правдой, хотя вина за многие эти смерти – совместная[778].
Взять, к примеру, ГУЛАГ. Большинство советских концлагерей были расположены в Советской России, на значительном удалении он зоны немецкой оккупации. Когда Германия вторглась в Советский Союз в июне 1941 года, в ГУЛАГе находились около четырех миллионов советских граждан. Советские власти во время войны приговорили к лагерям более двух с половиной миллионов своих соотечественников. НКВД работал повсюду, куда не дошли немцы, в том числе и в осажденном и голодном Ленинграде. С 1941-го по 1943 год было зарегистрировано около 516 841 смертей среди узников ГУЛАГа, и эта цифра могла быть выше. Этих сотен тысяч дополнительных смертей, наверное, не было бы, если бы немцы не вторглись в Советский Союз, но погибшие люди не были бы так уязвимы, если бы не находились на тот момент в ГУЛАГе. Людей, погибших в советских концлагерях, нельзя просто считать жертвами Германии, даже если война Гитлера и ускорила их гибель[779].