— Ну, вот видите: я понял. Так вы говорите, что в палате 2б-й… она кричит… и ей клали лед… Превосходно.
Девушка продолжает с сочувственным и вместе немного брезгливым удивлением рассматривать его: что сегодня с ним?
А он идет по коридору по направлению к палате 2б-й и с тоской и страхом думает о том, что до вечера завтрашнего дня, когда он должен поехать в Петроград, еще почти целых двое суток нелепого и смешного существования, с операциями, перевязками, домашними приемами и тупыми молчаливыми обедами, завтраками и ужинами, которые напоминают не человеческие обеды, завтраки и ужины, а какое-то нелепое, искусственное вскармливание. И неужели есть еще где-то рестораны, и гремит музыка, и сияют люстры… есть люди: мужчины и женщины, не думающие ни о перевязках, ни о сиденье дома в четырех стенах… есть, наконец, железнодорожные поезда, светлое одиночество вагонного купе?..
Он старается удержать ненормально-радостное волнение. И еще: он старается не думать об одном… главном… Вдруг ему кажется, что он поступил нехорошо, грубо обойдясь с Агнией… Тут никакой прямой связи, но его это начинает мучить. Если бы он мог теперь где-нибудь ее найти…
Было бы самое лучшее, если бы он имел силу и возможность воздержаться от этой поездки. Но он знает, что, если возможность и есть (правда, сопряженная с разными осложнениями), сил у него все-таки не будет.
И он продолжает загадочно для всех улыбаться, подшучивая над сиделками, больными, студентами. И все догадываются, что старший врач получил сегодня какое-то необыкновенно радостное известие.
Домой он едет смущенный и виноватый.
II
— Судариня, — говорил Черемушкин по телефону. — Мое скромное ремесло учит меня быть терпеливым и осторожным, осторожным и терпеливым. Я бы мог сказать вам, что мы находимся в преддверии нахлынувших на нас весенних событий. Необходимо быть осторожным. «Они свое, а мы свое», как говорит мой друг Максим Горький. Все, о чем мы с вами в настоящее время можем погрустить, это — посещение вашим супругом в Петрограде дома на Садовой. Правда, умаляющим вину обстоятельством является тот факт, что господин Ткаченко состоит секретарем делопроизводства комиссии, но уже значительно хуже, что посещение имело место в девятом часу вечера: для делопроизводства комиссии как будто немножко поздненько… Хе-хе…
— Я вас прошу держаться дела.
— О, да разве я позволил себе когда-нибудь заниматься бездельем? Судариня, кажется, имеет достаточно доказательств…
Отвратительный старик начал перечислять свои заслуги. Затем он приплел сюда какую-то графиню, одну жену писателя, двух жен крупных коммерсантов. Вероятно, он окончательно получил размягчение мозга. И все это будто бы надо было выслушивать из боязни его оскорбить.
— Я прошу вас сообщить мне точно номер дома и квартиры, — крикнула она в телефон.
— Ах, судариня, насколько одинаково устроен человек! Это же поразительно. Вы не поверите, что, на девять десятых, каждая дама в таком случае спрашивает подробно адрес. Именно адрес! И зачем вам подробный адрес, когда вы, все равно, сами не можете и не должны ни ездить туда, ни писать? Это же праздное любопытство, судариня, осмелюсь вам сказать.
— Прошу вас меня не учить. Почем вы знаете, может быть, я намерена что-нибудь предпринять.
— Вот! Смотрите, что они говорят… Ай, ай, ай! Как легко погубить хорошо начатое дело. И что вы получите от того, что птичка будет спугнута, вспорхнет и улетит?
— Я не настолько состоятельна, чтобы платить вам пожизненную ренту, — сказала Варвара Михайловна.
Вдруг сделалось гадко и страшно.
— Я намерена с этим покончить. Вы слышите меня?
— Судариня, я слышу вас. Я очень слышу. И я даже больше слышу вас, чем вы сами слышите себя. И я бы хотел не слышать того, что слышу. Вы меня понимаете?
Он нахально рассмеялся.
— Когда вам приходят такие мысли, вы гоните их вон, с черного крыльца. Эти мысли никогда не доводят нас до добра.
Ну, это дичь! Почему же она не должна знать номер дома и квартиры? Это во всяком случае малодушие.
— Я требую, чтобы вы мне сказали.
— Судариня, я бы не хотел вам этого сказать из личного добра к вам. Есть вещи, которых нам лучше не знать.
— Например?
— Например? Как вы любите ставить человека в тупик! Но я вам скажу например. Например, зачем нам нужно знать, в каком магазине находится сейчас тот гроб, в котором нас немного погодя отнесут на кладбище?
Ее спину и плечи охватывает озноб. Сердце внезапно неровно ударяет, точно в гадком предчувствии. Но она не может противиться желанию.
— Говорите. Я записываю.
— Но вы дайте, по крайней мере, слово, что не станете ничего предпринимать без меня. Судариня, я говорю: без меня. О, судариня, я искренно желаю вам добра.
Это ее немного трогает.
— Я согласна, согласна.
Он говорит, и голос у него неуверенный и заглушенный:
— Тринадцать, тридцать три. Вот, судариня, я вам сказал.
…Тринадцать, тридцать три. В этих цифрах что-то пугающее, черное, предопределенное.
Тринадцать, тридцать три… Почему именно — тринадцать, тридцать три? О, этого можно не записывать. Она смеется вслух и ловит себя на этом смехе. Но никто не слыхал. Хочется упасть лицом вниз, рвать волосы, и, рыдая, громко кричать на весь дом:
— Тринадцать, тридцать три! Знайте все!
Хочется пожаловаться на весь мир, что иссякли силы, бодрость, терпение. Пусть придут все, свяжут ей руки и куда-нибудь увезут, потому что она теряет рассудок.
Входит Лина Матвеевна Варвара Михайловна прячет лицо. Но плечи уже трясутся от хохота.
И вдруг ее голос, дрожащий и воющий, как у кликуш, пронзает внутренность дома, и нельзя сразу понять, что это такое:
— Ах, тринадцать, тридцать три!
Она закрывает ладонями рот, и глаза ее, вероятно, полны ужаса Лина Матвеевна, согнувшись, выбегает обратно в дверь. Она возвращается со стаканом воды, который дрожит в ее руке.
Но припадок смеха так же быстро уже прошел.
— Спасибо, милочка, — говорит Варвара Михайловна, опять совершенно серьезная. — Поставьте воду вот здесь. Это так. Видите, вот там чернила. Напишите на этом листке. Я не в силах сейчас писать. Напишите же.
Она диктует примостившейся у подоконника Лине Матвеевне.
— Пишите так… «Мы только не задумываемся над тем, что где-то, в каком-то магазине, уже заготовлен для нас гроб. Если бы мы думали об этом, наши поступки, может быть, были бы менее опрометчивы». Больше ничего. Так. Заадресуйте конверт… Да, я сказала вам сейчас тринадцать, тридцать три. Я прошу вас написать это отчетливо…
В глазах девушки страх.
— Теперь вы отнесете на почту.
Она уходит, точно автомат. Вероятно, она уже давно считает ее за сумасшедшую.
Варвара Михайловна усмехается. О, никогда еще, кажется, не было у нее большей ясности в голове!
Берет телефонную трубку.
— Господин Черемушкин? Это опять я… Я очень рада, что застала вас. Вы только что подали мне мысль… Относительно тринадцати, тридцати трех. Я вам очень благодарна.
— Я? Вам? Подал мысль?
— Ах, не притворяйтесь…
— Судариня, я вас не понимаю.
— Нет, вы меня понимаете. Господин Черемушкин, я умею платить.
— Вы успокойтесь. Я же вас прошу.
— У вас найдутся лица… Вы меня понимаете… Всего одно лицо.
— Судариня!
— Оставьте! Я обращаюсь не лично к вам. Мне нужна личность спокойная, с чувством справедливости в душе…
— Я разрешаю себе положить трубку.
— Я умоляю вас.
Если бы он был здесь, она бы стала перед ним на колени.
— Я ничего не слышал, судариня. Примите валериановых капель. Ну, что вы поделаете? Такое наше ремесло. Я обязан быть психиатром, судебным следователем, братом милосердия, но более всего порядочным человеком. Судариня, на голову мокрое полотенце или, еще лучше, лед… расстегнуться и лечь на спину, можно отворить форточку. Ваш покорнейший слуга… Вы не разрешите прислать человечка, который предъявит вам счет за истекшие дни… о, совсем небольшой… для памяти… Целую ваши ручки.