— Кто я такой? — спросил, улыбаясь, старший офицер.
— Да, я желаю знать, кто вы такой здесь на берегу?
— Лейтенант флота, Петр Петрович Астапов. А вы кто такой?
— Я?
— Вы.
— И я лейтенант флота, Иван Николаевич Погожин… И, следовательно, здесь вы для меня не старший офицер, а просто Петр Петрович, с которым мы приятно провели время и проведем не менее приятно вечер… Так, что ли, Петр Петрович?
— Совершенно верно.
— Так я и скажу вам, что вы, Петр Петрович, уж очень того… собачитесь. Вы извините меня, а ведь так нельзя…
— То есть что нельзя?..
— Собачиться так, как вы… Ведь люди же и они, Петр Петрович, и такие еще люди, что за ласковое слово что угодно сделают. Знаете ли вы это, Петр Петрович?.. А ведь вы, в сущности, не зверь же, а между тем…
— Они привыкли! И вы напрасно эту филантропию разводите, Иван Николаевич.
— А на «Голубчике», у Василия Федоровича Давыдова отчего ни одного человека ни разу не наказали?.. Между тем разве «Голубчик» хуже «Проворного»?.. Разве «Голубчик» не образцовое по порядку судно? Разве там работают не так хорошо, как у нас… Разница только та, что на «Голубчике» матросы работают за совесть, а у нас за страх… На «Голубчике» они живут по-людски, без вечного трепета, а у нас… небось сами видите… Значит, можно, Петр Петрович… И настолько можно, что вот скоро выйдет приказ об отмене телесных наказаний. Слышали, что готовится эта отмена? Как же вы тогда будете?
— Тогда и я не буду…
— А как же вы говорите, что без этого нельзя… Эх, Петр Петрович!..
Чайкин взволнованно слушал молодого лейтенанта, взглядывая по временам на него восторженно-благодарным взглядом за эти речи.
И Чайкин заметил, или ему так хотелось это заметить, что старший офицер, слушая эти откровенно обличительные речи подвыпившего младшего товарища, не только не гневался, а, напротив, как будто бы затих в каком-то раздумье, словно бы в нем пробуждалось сознание виноватости, которую он только что понял…
И он ничего не ответил лейтенанту и упорно молчал.
«И его зазрила совесть. Небось как в понятие вошел, так и совесть оказала!» — решил Чайкин со своей обычной простодушной верой в конечное торжество совести.
А Погожин между тем продолжал:
— Вот вы говорите, что привыкли. А Чайкин же в прошлом году скрылся здесь, в Сан-Франциско…
Чайкин невольно вздрогнул, когда упомянули его имя.
— А ведь какой исправный и тихий матросик был этот Чайкин, и как все его любили… мухи не обидит! А знаете ли, почему он остался здесь?
— Почему? — автоматически спросил старший офицер.
— Потому, что опоздал на шлюпку с берега и боялся, что будет наказан.
Старший офицер молчал.
— Вы сердитесь, Петр Петрович?.. Что ж, сердитесь… а я наконец не мог… И то молчал, позорно молчал два года, а теперь вот… выпил… и все вам выложил…
— Я не сержусь, Иван Николаевич! — тихо ответил старший офицер и прибавил: — Вы должны были сказать то, что сказали…
— То-то, должен был… И знаете ли что, Петр Петрович?
— Что?
— Теперь у меня как будто гора с плеч упала, и мои отношения к вам стали легче… По крайней мере вы знаете, как я думаю…
— Я знал… И знаю, что все мичманы так же думают… А Чайкина жаль… Тихий, исправный матрос был… Только щуплый какой-то и боялся очень наказаний… Я, может быть, его бы и простил тогда…
— Он этого не мог знать…
— Разумеется, не мог… А откуда вы знаете, что он опоздал тогда на шлюпку и от этого остался здесь? — спросил вдруг старший офицер.
— Вчера его капитанские вельботные видели.
— Небось нищенствует здесь?..
— Никак нет, вашескобродие! — вдруг не выдержал Чайкин и, поднявшись со скамейки, почтительно поклонился, приподнявши свою шляпу.
Оба офицера глядели на Чайкина изумленные. Казалось, хмель выскочил из их голов.
— Ты… Чайкин? — спросил старший офицер, настолько ошалевший при виде беглого матроса в образе приличного джентльмена, на котором статское платье сидело, пожалуй, не хуже, если не лучше, чем на нем самом, что не сообразил нисколько своего вопроса.
— Точно так, вашескобродие!
— Здравствуй, Чайкин! Очень рад тебя встретить! — приветствовал его молодой лейтенант.
— И я очень рад, что довелось встретиться с вашим благородием.
— Что ты тут делаешь? — спросил строго старший офицер.
— Служил матросом, вышескобродие.
— Где?
— На купеческом бриге, вашескобродие.
— А теперь?
— Поступаю на ферму.
— И хорошо тебе здесь? — задал вопрос молодой лейтенант.
— Очень даже хорошо, ваше благородие.
— Хорошее жалованье получал матросом?
— Сперва пятнадцать, а как сделался рулевым, двадцать пять долларов, ваше благородие.
— И по-английски выучился?
— Выучился.
— И, кажется, газеты читаешь? — спрашивал лейтенант, заметивший газету, торчавшую из кармана пиджака Чайкина.
— Читаю… Любопытно, что на свете делается, ваше благородие.
— И как ты поправился… Загорел… Совсем молодцом стал! — ласково говорил Погожин.
— Спасибо на добром слове и за то, что вы о матросах только что изволили говорить, ваше благородие! Бог за это вам счастия пошлет!.. — взволнованно произнес Чайкин.
— И тебе спасибо, и тебе дай бог счастия, Чайкин.
— А за то, что и вы меня пожалели, дозвольте поблагодарить вашескобродие… И осмелюсь просить пожалеть и прочих матросиков… А затем счастливо оставаться, вашескобродие! Прощайте, добрый барин! — обратился Чайкин к молодому лейтенанту.
И, снявши шляпу, он поклонился и ушел.
— Прощай, Чайкин! — крикнул ему вдогонку Погожин.
Несколько минут оба офицера стояли в молчании.
— Каков! — проговорил наконец старший офицер. — Ну, едем, что ли?..
Старший офицер поднялся мрачный, и два русских офицера молча пошли к выходу из сада, вдруг окутанного темнотой быстро спустившегося вечера.
2
Чайкин нашел дом, в котором он остановился с Дунаевым, не без расспросов у полисменов.
Наконец он поднялся на четвертый этаж и позвонил.
Ему отворила двери хозяйка квартиры, пожилая дама, и сказала, что без него приходил и спрашивал его какой-то молодой человек.
— А как фамилия?
— Спрашивала — не сказал.
— А какой наружности?
— Очень приятный джентльмен… Брюнет… Сказал, что завтра зайдет, и просил передать свое почтение.
«Верно, Дэк, не кто другой, и, верно, от Дунаева узнал о квартире», — подумал Чайкин, входя в комнату, и, усталый после ходьбы, бросился на маленький диванчик.
Незаметно для себя он уснул и около одиннадцати часов был разбужен своим сожителем Дунаевым.
Тот имел вид именинника и весело говорил Чайкину:
— Вечер такой чудесный, а ты, братец ты мой, спишь… А я только что гулял… С невестой гулял! Толковали насчет лавки, — прибавил он.
— Столковались? — протирая глаза, спросил Чайкин.
— Одобряет. И отличная из нее выйдет торговка, я тебе, братец, скажу! Все, можно сказать, наскрозь понимает…
— Это что… А главное, душевная ли? — спросил Чайкин.
— Должно быть. Здесь, братец ты мой, душевность свою люди не так скоро оказывают, как у нас в России. Здесь на деле больше оказывается человек, а разговору не любят… Ну, а ты что сегодня делал? Был насчет места? — спрашивал Дунаев и стал раздеваться.
Чайкин рассказал, где был, и сообщил о встрече в саду со старшим офицером и лейтенантом Погожиным.
— Хочется и мне землячков повидать! — сказал Дунаев. — И я завтра пойду на пристань; вместе пойдем… И толковитая, братец ты мой, моя невеста… Ах, какая толковитая… И умна понятием… И деньги мои к себе спрятала, чтобы целы были… «А то, говорит, ты опять ими хвастать начнешь!» — добродушно смеясь, снова стал нахваливать Дунаев свою будущую подругу жизни.
— А Дэка видел?
— Видел. Кланяется тебе. Адрес взял.
— Он заходил.
— Тебя благодарить за жизнь хотел еще раз. И форсисто как он одет! при цепочке, на перстах кольца…